Отсюда берут на холст русскую самобытную пестроту и «стильную» красоту заезжие художники. Нравится им белый монастырь, груды саней и белого дерева, ряды желтой и синей репы и кумачовые пятна. Дачники любят снимать, когда народ валится под «Упиваемую Чашу». Улавливают колорит и дух жизни. Насмотревшись, идут к Козутопову есть знаменитую солянку и слушать хор. Пощелкивают накупленными «кузнецами», хрустят репой. Спорят о темноте народной. И мало кто скажет путное.
Ноябрь 1918 г. Алушта
I
С имением дело наконец выяснилось. Генеральша ответила, что, потеряв на войне сына, она уже не в силах вести хозяйство и готова продать; что ей только и остается тихая келья и нужно теперь же получить десять тысяч, чтобы не упустить домик в монастыре, а то могут и перебить. Поэтому пусть ей сейчас же телеграфируют, а то набивается Провотархов.
Карасев пробежал эти пустяки, ища главного — сколько просит, нашел, что согласна за сорок тысяч, назвал генеральшу дурой и решил сегодня же ехать и кончить. Одного лесу было тысяч на пятьдесят. А главное — рядом с его заводом.
С войной ему повезло. Захиревший заводик теперь был завален заказами на подковы, гвозди, грызла и стремена. Со свояком, москательщиком, скупил он на последние десять тысяч, заложив женин дом, подвернувшуюся партию индиго, а через год продал за полтораста. С Бритым, который раньше торговал книгами, вовремя ухватил сапожные гвозди, а там подошли подошва и олово, кнопка и нафталин и, наконец, чудесный дом-особняк, недавно отстроенный немцем Граббе, бросившим все дела на биржевого зайца.
Позвонив какому-то Николаю хватать у Павлушкина всю муру и телеграфировать «саратовскому болвану» зубами держаться и не выпускать ни за какие деньги; отдав еще невнятные приказания, в которых только и было понятно, что — «напильниками меня зарезали» да — «этой сталью я ему морду утру», — Карасев приказал готовить автомобиль в дорогу.
После недели дождей с утра засияло солнце: в такую погоду было приятно покатить за город по хорошему делу. Глядя на яркий газон палисадника, с красными астрами в черных клумбах, Карасев вспомнил, что надо послать денег жене в Алупку и написать, чтобы не торопилась и жарилась с ребятами на солнце. «Да и ей надо завезти, — подумал он про Зойку, которую отыскал в Екатеринославе, в летнем саду, и вывез в Москву, обещая устроить в оперетке, — ждет, шельма…» Увидал в зеркале свое круглое, красное, как титовское яблоко, лицо с раздувшимися щеками и пошел в ванную принять душ. Так присоветовал ему англичанин Куст, славный парень, с которым сделали они дельце на соде: в тридцать два года нельзя позволять «такой пуз». Раза три звонил телефон, пока он возился в ванной, и он всякий раз вызывал к себе горничную Машу, фыркавшую за дверью:
— Кто еще там?..
— Да все ваша.
На новый звонок он подбежал к телефону, в простыне, сказал, что выкупался сейчас, как скворец, посоветовал и ей пополоскаться и заявил, что сегодня у него дельце «а-ля карман» и ехать на Дмитровку ему никак не придется. Она настаивала, чтобы непременно заехал к ней.
— Нет, дудки-с!
Она, конечно, требовала денег. За три месяца эта первая содержанка стоила ему тысяч двенадцать, но он утешал себя, что у всех, с кем делал дела, были и более дорогие. А теперь кто же считает на тысячи! Да и должно же чего-нибудь стоить иметь такую: двадцатилетка, красавица, и такой голос, что компания в Яре, где ужинал вчера миллионер Сандуков, директор четырех банков, выслала своего лазутчика, маклера Залетайкина, и просила объединиться, чтобы выразить восхищение. И не двенадцати тысяч стоило, когда он, на глазах Сандукова и важного путейского чина, усадил Зойку в автомобиль, плотно сел рядом, а те гнались за ними до самой квартиры Зойкиной, куда и были приглашены для встречи зари с балкона на восьмом этаже. Это было приятно, но и немного тревожно, как бы не перехватили Зойку. Но было и важно, что теперь будет обеспечен кредит.
Он принялся за кофе — прежде он пил чай с калачами — и намазывал маслом поджаренные хлебцы. Этому научил его Бритый, с которым покупал гвозди. И пока пил кофе, по телефону свалилось семнадцать тысяч. Приказав выписать в синий пакет три тысячи, он выругал стервецом кого-то и пообещал, задрожав щеками, что вся станция полетит к черту:
— Я вчера с таким персончиком ужинал, что у них все ноги поотымаются, у чертей!
Пробил час. Шофер подал тройной хрипящий гудок, похожий на свиной кашель. Маша приготовила чемодан и плед и спросила, когда ожидать домой.
— К ночи буду.
Он сунул в бумажник пачку петровок — на десять тысяч, задаток для генеральши: чего баба понимает в чеках! — прибавил тысячу сотенными — для шельмы, надел походную, как он называл, куртку боевого цвета, покроя «френч», с клапанами и кармашками, высокие сапоги и крутого сукна спортсменскую кепку, с большими консервами, и стал похож на автомобилиста с плаката.
II
Во дворе, на боковом подъезде, он не без удовольствия оглянул промытый дождями широкий асфальт, залитый солнцем и совершенно серый теперь, с парой сыроватых полос в елочку, от автомобиля, гараж из бурого камня, похожий на пещеру, и, наконец, машину. Машина была — шестидесятисильный «фиат», гоночная, приземистая и длинная, похожая на торпеду, с приятным овальцем, как у ковша, — где садятся, — и мягкой окраски лакированного ореха. Это была вторая машина, сменившая малосильную каретку. Теперь и эта «калоша» не нравилась и доживала последние дни, — вот только придет из Англии. Худощекий шофер, похожий на мальчика-англичанина, в кожаной куртке, строго сидел с кулаками на рулевом колесе, готовый хоть на край света.
— На завод, к пяти… — бросил ему Карасев, грузно входя в машину и защелкиваясь с треском.
Он надел виксатиновое гороховое пальто, натянул кепку и погрузился по самые плечи в ковш.
Кашлянув раза два, вынырнула машина из ворот на почтительно козырявшего городового, вильнула и завертелась по переулкам. С Мясницкой повернули на бульвары и остановились у десятиэтажного дома: надо было завезти Зойке деньги.
Карасев поднялся в восьмой этаж и застал Зойку за кофе. Она порхнула к нему и кинула ему на плечи тонкие руки, выюркнувшие из кружев.
— А Сандуков уже был у меня с визитом! Слышишь, его сигара…
Она плутовато заглянула в нахмурившееся лицо Карасева и закрыла ему рот его же щеками.
— Но какого черта этот самовар шляется! — сердито сказал он, высвобождая губы.
Она наивно вскинула брови:
— Самовар… вот прелесть! За город ты?! Я еду с тобой! — захлопала она в ладоши, давая ему розовые пальцы-коротышки, которые он называл — «ляпульки».
— Я на завод, по делу… — сказал Карасев, хмурясь. — Больше ста верст.
— И сегодня вернемся?! Нет, я еду!
Это значит — лететь, как птица, как на гонке.
— Только с тобой и ни с кем больше! Это ему понравилось.
— Сегодня мы поедем с кузнечиком! — сказала она загадочно, ускользнула от его рук и крикнула: — Одеваться.
А он занялся хозяйством: достал из буфета коньяк и флакон ликера, положил в чемодан и позвонил Елисееву, чтобы немедленно приготовили «компактный дорожный завтрак». Потом терпеливо шагал и думал: как, однако, быстро натаскала она всякого мусора! теперь жалуется, что тесно. Шелесты и каблучки за дверью, стук флаконов и скачущие словечки — «да скорей лее, скорей… где же перчатки… застегни на верхние пуговки… почему складки?» — все это приятно щекотало. Он прислушивался и мурлыкал. Потрогал фигурку голого мальчика, купленного за двести рублей, — «это будет наш мальчик», — сказала Зойка, — и нетерпеливо постучал пальцем в последнюю клавишу новенького пианино, вспомнив при этом, что за пианино заплачено тысяча двести, за этот ковер пятьсот, за тигровую шкуру — не настоящую, но кто разберет! — триста.
— Сейчас! — крикнула Зойка, и лицо Карасева засияло: распахнулась портьера, и выпорхнула женщина-кузнечик.
Она была вся зеленая, до рези в глазах, новая и… босая. Так ему показалось. На ней были высокие, до колен, башмачки розовой лайки. Это был не прежний «святой чертенок»: это был кузнечик с головкой женщины, дразнивший его яркой окраской рта» и тонко тронутыми наводкой прелестными синими глазами.
Она чуть приподняла юбку и качнула ногой.
— Нравится?.. — спросила она задорно и упорхнула в переднюю.
В лифте он крепко, до писка, прижал ее и назвал сливочным зайчиком, а она шепнула:
— А к ночи ко мне?..
И так кивнула, дразня ресницами, что Карасев почувствовал себя счастливцем, что имеет такую женщину. Удачно случился тогда в Екатеринославе!
И швейцар, распахнувший парадное, и господин почтенного вида, с портфелем, и даже шофер — все смотрели, как эта зеленая женщина порхнула в автомобиль. Все дивились ее стройным ногам в тугой розоватой лайке, почти дб колен открытым зеленой юбкой, тонкой и вольной, как ночная сорочка. Ее прикрывало коротенькое манто, последней модели, прибывшее из Парижа морем; а шляпка-каскетка, с серой птичкой в полете, придавала ей очаровательный вид кузнечика-женщины, тонкой, легкой и цепкой. Она вошла в лакированный ковш машины и погрузилась по шейку, будто в теплую ванну. Грузно опустился к ней Карасев.