Ознакомительная версия.
Кай стоял в задумчивости.
– Такого, как Родерик Эшер[141], второго не выдумаешь! – вдруг сказал он без всякой связи с предыдущим разговором. – Я весь урок не мог оторваться… Ах, если бы мне когда-нибудь удалось написать не хуже!
Дело в том, что Кай начал пописывать. Это-то он и имел в виду, когда заявил утром, что у него были дела поинтереснее приготовления уроков. И Ганно сразу его понял. Склонность рассказывать небылицы, которую Кай проявлял еще совсем маленьким мальчиком, переросла в попытки писательства; он только что закончил сказку, безудержно фантастическую повесть, где все полыхало каким-то темным огнем и действие разыгрывалось среди металлов и таинственно клокочущего пламени, в глубочайших, священнейших недрах земли и в душе человеческой. Стихийные начала природы и человека своеобразно переплетались в ней, очищались, сливались воедино; обо всем этом Кай рассказывал вдохновенными, многозначительными, немного высокопарными, но полными страсти и нежности словами.
Ганно отлично знал эту повесть и очень любил ее. Но сейчас ему было не до писательства Кая и не до Эдгара По. Он снова зевнул, потом испустил глубокий вздох и стал мурлыкать про себя мотив, недавно им придуманный. Это вошло у него в привычку. Он часто вздыхал, стараясь поглубже втянуть в себя воздух, чтобы слегка подстегнуть свое вяло работающее сердце, и мало-помалу привык сообщать выдоху определенный музыкальный ритм, мелодию, все равно своего или чужого сочинения.
– Смотри-ка, Господь Бог! – сказал Кай. – Он вступает в райские кущи.
– Хорошенькие кущи! – ответил Ганно, разражаясь смехом. Это был нервический смех, которого он не мог удержать, глядя на того, кого Кай именовал «Господом Богом», хотя изо всей силы и прижимал ко рту носовой платок.
Во дворе показался доктор Вулике, директор школы; необыкновенно долговязый мужчина в мягкой шляпе, с короткой окладистой бородой, с торчащим животом, в слишком коротких брюках и грязноватых воронкообразных манжетах. Лицо его выражало гнев, доходивший почти до страдания; он быстро шел по каменным плитам двора, простирая правую руку в направлении водопроводной колонки, из которой била вода. Несколько мальчиков наперегонки мчались впереди него, чтобы закрыть кран. Сделав это, они долго стояли в растерянности, переводя взгляды с колонки на директора, который низким, глухим и взволнованным голосом в чем-то упрекал подоспевшего, красного от смущения доктора Гольденера. Речь свою директор пересыпал нечленораздельными, рыкающими звуками.
Этот Вулике был страшный человек. Должность директора он занял в 1871 году, после смерти того веселого и благодушного старика, под чьим началом учились отец и дядя Ганно. В прошлом учитель прусской гимназии, он внес другой, новый дух в старую школу. Там, где некогда классическое образование считалось отрадной самоцелью, к которой ученики шли спокойно, неторопливо, с открытым сердцем, теперь превыше всего ставились такие понятия, как авторитет, долг, сила, служба, карьера, а «категорический императив нашего философа Канта[142]» стал знаменем, которым доктор Вулике грозно потрясал в каждой своей торжественной речи. Школа была теперь государством в государстве; прусская субординация воцарилась в ней так полновластно, что не только учителя, но и ученики чувствовали себя чиновниками и заботились лишь о продвижении по службе да о том, чтобы быть на хорошем счету у начальства. Вскоре после прихода нового директора началась перестройка здания в соответствии с требованиями гигиены и новейших представлений о красоте, благополучно завершившаяся в положенный срок. Но не исключено, что в прежние времена, когда в стенах школы было меньше современного комфорта и больше добродушия, уюта, веселья, доброжелательства, товарищеских отношений, она была учреждением куда более симпатичным и полезным.
Что касается личности директора Вулике, то в ней было что-то от загадочности, двусмысленности и упорной, ревнивой беспощадности ветхозаветного бога. Его улыбка была так же страшна, как и его гнев. Безграничная власть, которой он был облечен, сделала его до ужаса взбалмошным и неучтивым. Он мог шутить и, если его шутка вызывала смех, тут же превратиться в разъяренное чудовище. Ни один из его вечно трепетавших подопечных не знал, как ему следует держать себя. Оставалось только чтить г-на Вулике, пресмыкаться перед ним во прахе и путем безумных унижений ограждать себя от опасности, подпав под его гнев, быть стертым в порошок его великой справедливостью.
О прозвище, данном ему Каем, не знал никто, кроме Ганно Будденброка. Мальчики остерегались произносить его в присутствии товарищей – из страха встретить в ответ только холодный, непонимающий взгляд, который им был так хорошо известен. Нет, ни одной точки соприкосновения не было у них с товарищами. Даже формы оппозиции и мести, к которым те прибегали, были чужды им обоим; клички, которыми соученики награждали учителей, не вызывали у них улыбки, – этот юмор их не веселил. Ведь так просто, так неостроумно и неинтересно было именовать тощего профессора Хьюкоппа «Пауком», а старшего учителя Баллерштедта «Попугаем» – жалкое отмщение за все тяготы принудительной государственной службы! Нет, Кай граф Мельн позубастее! Это он ввел для себя и для Ганно обыкновение называть учителей их настоящим именем с прибавлением господин: «господин Баллерштедт», «господин Мантельзак», «господин Хьюкопп»… Сколько презрительной, холодной иронии звучало в таком учтивом титуловании! Какое отчуждение, какая дистанция тем самым устанавливалась между Каем, Ганно и их учителями! Друзья говорили о «преподавательском персонале» и тешились на переменах, стараясь представить себе этот «преподавательский персонал» в едином обличье какого-то страшного, фантастического чудовища. Школу они неизменно именовали «заведением», произнося это слово таким тоном, словно речь шла об одном из тех «заведений», где проводил большую часть своего времени дядя Ганно, Христиан.
При виде Господа Бога, всех повергшего в смертный страх грозным рыканьем, с каким он указывал на бумажки из-под бутербродов, там и сям валявшиеся во дворе, Кай пришел в отличное настроение. Он потащил Ганно к воротам, через которые входили учителя, и принялся низко и почтительно кланяться всем этим красноглазым, бледным и худосочным студентам учительской семинарии, спешившим на задний двор, к своим первоклассникам и второклассникам. Кай склонялся чуть не до земли, вытягивая руки по швам и почтительно, снизу вверх заглядывая в глаза этим беднягам. Когда же появился учитель арифметики г-н Титге, держа в дрожащей, заложенной за спину руке несколько книг, немыслимо косой, желтый, скрюченный и вечно отхаркивающийся, Кай звонким голосом произнес: «Добрый день, покойничек», – и принялся безмятежно смотреть по сторонам.
Тут раздался пронзительный звонок, и ученики со всех сторон устремились к дверям школы. Но Ганно все продолжал хохотать; хохотал он и на лестнице, так громко, что товарищи, поднимавшиеся вместе с ним, холодно, отчужденно, немного даже осуждающе смотрели на него – что за нелепое поведение!
При появлении доктора Мантельзака в классе мгновенно водворилась тишина, и все мальчики, как один, встали с места. Он был классным наставником, а к классным наставникам полагается относиться с сугубым уважением. Г-н Мантельзак прикрыл за собою дверь, нагнулся, вытянул шею, чтобы проверить, все ли поднялись, повесил на гвоздь свою шляпу и, то вскидывая, то наклоняя голову, быстро зашагал к кафедре. Взойдя на нее, он выпрямился и стал глядеть в окно, все время водя указательным пальцем с кольцом-печаткой между воротничком и шеей. Это был человек среднего роста, с жидкими, почти седыми волосами, с курчавой головой Юпитера и близорукими синими глазами навыкате, поблескивавшими за стеклами очков. Морщинистой рукой с очень короткими пальцами он то и дело оправлял в талии свой сюртук из серой мягкой материи. Брюки у него, как и у всех учителей, включая изящного доктора Гольденера, были несколько коротковаты и не закрывали голенищ широких, до блеска начищенных штиблет.
Внезапно, отвернувшись от окна, он испустил короткий, приветственный вздох, взглянул на безмолвствующий класс, сказал «да, да» и дружелюбно улыбнулся нескольким ученикам. Было очевидно, что он находится в отличном расположении духа. Вздох облегчения пронесся по классу. Многое, очень многое, можно сказать – все, зависело от того, хорошо или плохо настроен доктор Мантельзак, Мальчики знали, что он бессознательно и даже не пытаясь себя контролировать, отдается во власть своих настроений. Доктор Мантельзак отличался совершенно исключительной, бесконечно наивной несправедливостью, а благоволение его было прекрасно и переменчиво как счастье. У него всегда имелись два или три любимчика; он говорил им «ты», называл их по именам; и этим любимчикам жилось, как в раю. Они могли отвечать первое, что им взбрело на ум, а после урока г-н Мантельзак дружелюбнейшим образом беседовал с ними. Но в один прекрасный день, большей частью после каникул, и одному богу известно, по какой причине, они вдруг впадали в немилость, оказывались свергнутыми, уничтоженными, позабытыми; другие отныне назывались по именам. Теперь он новым счастливчикам подчеркивал ошибки в extemporalia такой аккуратной и тоненькой черточкой, что работы их, даже самые неудовлетворительные, сохраняли опрятный вид. Зато в тетрадях других учеников г-н Мантельзак орудовал пером столь гневно и размашисто, до того исчерчивал их красными чернилами, что они становились страшными и отталкивающими. А так как он не подсчитывал ошибок, а ставил баллы в зависимости от количества израсходованных им красных чернил, то его фавориты оказывались в весьма выгодном положении. При этом он никогда не задумывался над таким произволом, считал его в порядке вещей и ни разу не заподозрил себя в пристрастии. Тому, у кого бы достало мужества запротестовать против подобного самоуправства, пришлось бы поставить крест на надежде стать любимчиком г-на Мантельзака и зваться просто по имени. А кому охота ставить крест на лучезарной надежде!..
Ознакомительная версия.