Я не сказал еще ничего о том, что до смерти устал, пока получил, наконец, патент на свое изобретение. И я спрашиваю: правильно ли доводить человека до того, что ему кажется, будто он не изобрел что-то на пользу людям, а чуть ли не преступление совершил? Потому что, как иначе может чувствовать себя человек, если на каждом шагу он сталкивается с такими трудностями! Ведь все изобретатели, когда получают патент, проходят через это. - А подумайте только, каковы расходы! Как это несправедливо в отношении меня и как это несправедливо в отношении всей страны, если я сделал что-то хорошее (а мое изобретение, слава богу, пошло в ход и с успехом применяется), что мне приходится нести такие расходы, прежде чем я успею пальцем шевельнуть. Сами посчитайте, сколько мне пришлось заплатить - ровно девяносто шесть фунтов семь шиллингов и восемь пенсов! Не больше и не меньше.
Что же сказать против рассуждения Уильяма Бучера о должностях? Полюбуйтесь только: министр внутренних дел, генеральный прокурор, Управление патентов, клерк-регистратор, лорд-канцлер, лорд-хранитель малой государственной печати, начальник канцелярии в Управлении патентов, казначей лорд-канцлера, начальник отделения регистрации патентов, его заместитель, заместитель хранителя сургуча и заместитель хранителя свечи для растапливания сургуча. Ни один человек в Англии не мог бы получить патент на резинку для записной книжки, или на железный обруч для бочки, не уплатив им всем за труды. А некоторым из них и по нескольку раз. Я прошел тридцать пять инстанций, начал с самой королевы, а закончил заместителем хранителя свечки. Примечание. Хотелось бы мне посмотреть на этого заместителя хранителя свечки. Что это за птица такая?
То, что мне надо было рассказать, я рассказал. Написал все как было. Надеюсь, что разобрать можно. Я не про почерк говорю (хотя тут похвастаться нечем), а про смысл. И теперь, в заключение, скажу о Томасе Джое. Когда мы прощались, Томас сказал мне: "Джон, если бы законы в нашей стране были такими справедливыми, какими они должны быть, приехал бы ты в Лондон, подал бы точное описание и чертеж своего изобретения, уплатил бы полкроны или около того за регистрацию и засим получил бы свой патент".
Я об этом думаю так же, как и Томас Джой. И дальше: с рассуждением Уильяма Бучера, что "всю эту шайку хранителей свечек и сургуча надо разогнать и что хватит с Англии всех этих канцелярских печатей", - я согласен.
РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ЕЛКА
Перевод Н. Вольпин
Сегодня вечером я наблюдал за веселой гурьбою детей, собравшихся вокруг рождественской елки - милая немецкая затея! Елка была установлена посередине большого круглого стола и поднималась высоко над их головами. Она ярко светилась множеством маленьких свечек и вся кругом искрилась и сверкала блестящими вещицами. Тут были розовощекие куклы, притаившиеся в зеленой чаще; было много настоящих часиков (во всяком случае - с подвижными стрелками, их можно было без конца заводить!), качавшихся на бесчисленных ветках; были полированные стулья, столы и кровати, гардеробы и куранты и всякие другие предметы обихода (на диво сработанные из жести в городе Уолвергемптоне[56]), насаженные на сучья, точно обстановка сказочного домика; были здесь и хорошенькие круглолицые человечки, куда приятнее с виду, чем иные люди, - и не удивительно: ведь голова у них отвинчивалась, и они оказывались начинены леденцами; были скрипки и барабаны, были бубны, книжки, рабочие ларчики и ларчики с красками, ларчики с конфетами, ларчики с секретами, всякого рода ларчики; были побрякушки для девочек постарше, сверкающие куда ярче, чем золото и бриллианты взрослых; были самого забавного вида корзиночки и подушечки для булавок; были ружья, сабли и знамена; были волшебницы, стоящие в заколдованном кругу из картона и предсказывающие судьбу; были волчки, кубари, игольницы, флакончики для нюхательных солей, "вопросы-ответы", бутоньерки; настоящие фрукты, оклеенные фольгой; искусственные яблоки, груши, грецкие орехи с сюрпризом внутри; словом, как шепнула в восхищении своей подружке одна стоявшая передо мной хорошенькая девочка, было там "все на свете и даже больше того". Этот пестрый набор предметов, висевших на дереве, как волшебные плоды, и отражавших яркий блеск взоров, направленных на них со всех сторон, - причем иные из алмазных глаз, любовавшихся ими, приходились еле-еле на уровне стола, а некоторые светились испуганным восторгом у груди миловидной матери, тетки или няньки, - являл собой живое воплощение детской фантазии; и мне подумалось, что все - и деревья, какие растут, и веши, какие создаются на земле, - в наши детские годы расцветает буйной красотой.
И вот, когда я вернулся к себе, одинокий, и один во всем доме не сплю, мои мысли, послушные очарованию, которому я не хочу противиться, потянулись к моему далекому детству. Я пробую сообразить, что каждому из нас ярче всего запомнилось на ветках рождественской елки наших юных дней, - на ветках, по которым мы карабкались к действительной жизни.
Прямо среди комнаты, не стесняемое в росте ни близко подступившими стенами, ни быстро достижимым потолком, высится дерево-призрак. И когда я гляжу снизу вверх в мглистый блеск его вершины - ибо я примечаю за этим деревом странное свойство, что растет оно как бы сверху вниз, к земле, - я заглядываю в мои первые рождественские воспоминания!
Сперва я вижу все только игрушки. Там наверху среди зеленого остролиста[57] и красных ягод ухмыляется, засунув руки в карманы, Акробат, который нипочем не хочет лежать смирно - кладу его на пол, а он, толстопузый, упрямо перекатывается с боку на бок, покуда не умается, и пялит на меня свои рачьи глаза - и тогда я для виду хохочу вовсю, а сам в глубине души боюсь его до крайности. Рядом с ним - эта адская табакерка, из которой выскакивает проклятый Советник в черной мантии, в отвратительном косматом парике и с разинутым ртом из красного сукна: он совершенно несносен, но от него никак не отделаешься, потому что у него есть обыкновение даже во сне, когда его меньше всего ожидаешь, величественно вылетать из гигантской табакерки. Как и та хвостатая лягушка, там поодаль: никогда не знаешь, не вскочит ли она ни с того ни с сего, и когда она, пролетев над свечкой, сядет вдруг тебе на ладонь, показывая свою пятнистую спину - зеленую в красных крапинках, - она просто омерзительна. Картонная леди в юбках голубого шелка, прислоненная к подсвечнику и готовая затанцевать, - она добрей, и она красивая; но я не сказал бы того же о картонном человечке, побольше ее, которого вешают на стену и дергают за веревку: нос у него какой-то зловещий; а когда он закидывает ноги самому себе за шею (что он проделывает очень часто), он просто ужасен, с ним жутко оставаться с глазу на глаз.
Когда эта страшная маска впервые посмотрела на меня? Кто ее надел, и почему я до того перепугался, что встреча с ней составила эру в моей жизни? Сама по себе маска не безобразна; она задумана скорее смешной; так почему же ее жесткие черты были так невыносимы? Не потому, конечно, что она скрывала лицо человека. Прикрыть лицо мог бы и фартук; но хоть я и предпочел бы, чтоб и его откинули, фартук не был бы так нестерпим, как эта маска. Или дело в том, что маска неподвижна? У куклы тоже неподвижное лицо, но я же ее не боялся. Или, может быть, при этой явной перемене, свершаемой с настоящим лицом, в мое трепетное сердце проникало отдаленное предчувствие и ужас перед той неотвратимой переменой, которая свершится с каждым лицом и сделает его неподвижным? Ничто не могло меня с ней примирить. Ни барабанщики, издававшие заунывное чириканье, когда вертишь ручку; ни целый полк солдатиков с немым оркестром, которых вынимали из коробки и натыкали одного за другим на шпеньки небольшой раздвижной подставки; ни старуха из проволоки и бурого папье-маше, отрезающая куски пирога двум малышам, - долго-долго ничто не могло меня по-настоящему утешить. Маску поворачивали, показывая мне, что она картонная; наконец заперли в шкаф, уверяя, что больше никто ее не наденет, но и это ничуть меня не успокоило. Одного воспоминания об этом застывшем лице, простого сознания, что оно где-то существует, было довольно, чтобы ночью я просыпался в поту и в ужасе кричал: "Ой, идет, я знаю! Ой, маска!"
В те дни, глядя на старого ослика с корзинами (вот он висит и здесь), я не спрашивал, из чего он сделан. Помню, шкура на нем, если пощупать, была настоящая. А большая вороная лошадь в круглых красных пятнах, лошадь, на которую я мог даже сесть верхом, - я никогда не спрашивал себя, почему у нее такой странный вид, и не думал о том, что такую лошадь не часто увидишь в Нью-маркете[58]. У четверки лошадей, бесцветных рядом с этой, которые везли фургон с сырами и которых можно было выпрягать и ставить, как в стойло, под рояль, вместо хвостов были, по-видимому, обрывки мехового воротника, а вместо гривы еще по обрывку, и стояли они не на ногах, а на колышках, но это все было иначе, когда их приносили домой в подарок к рождеству. Тогда они были хороши; и сбруя не была у них бесцеремонно прибита гвоздями прямо к груди, как это ясно для меня теперь. Тренькающий механизм музыкальной коляски состоял - это я выяснил тогда же - из проволоки и зубочисток; а вон того маленького акробата в жилетке, непрестанно выскакивающего с одной стороны деревянной рамки и летящего вниз головой на другую, я всегда считал существом хотя и добродушным, но придурковатым; зато лестница Иакова с ним рядом, сделанная из красных деревянных квадратиков, что со стуком выдвигались друг за дружкой, раскрывая каждый новую картинку, вся сверху донизу в звонких бубенчиках, была чудо из чудес и сплошная радость.