Рубанок впивается в дерево и скрипит, топор обтесывает доски, а молот выкликает жизнь, которая хочет родиться. Это — святое семейство орудие, которое знал предок. Каждое орудие создает ряд новых форм и служит показателем стадии работы, а все они вместе составляют дом, охраняющий себя от ненастья. Я устлал сначала кровлю ветвями, как дикарь свой шатер, а теперь посвящаю себя в искусство тех, что воздвигали себе прочные постройки. Мне показалось, я услышал чей-то голос:
— В тебе самом ты носишь форму твоего дома, и каждый из твоих пальцев создан по количеству той работы, которую ты производишь.
Ярусы улья растут друг над другом, муравейник уходит вглубь по бесчисленным ходам, но никто не учил пчелу строить ячейки, ни муравья — рыть свои галереи.
Дождь. Ветер, а там и зима. Я живу в себе глубоко, как в колодце. Я живу моей плотью и мечтою. Я — работнику одержимый виденьем леса. Вон там идет кто-то из моего племени по мокрым путям и заглядывает внутрь горниц. Это — тень! Тень! Это Ева собирает свежие, белые грибы или мешает в глиняной посуде кашу из каштанов. А перед станком рыжий, косматый человек стругает и сколачивает доски. Иди же своей дорогой, приложив палец к губам, хотя бы здесь и оставалась твоя возрожденная кровь и плоть. Нет, войди, войди к нам, дух, суровая душа моих предков. Быть может, ты дровосек, удалившийся до меня в лес и проторивший мне проход?
На волю, на волю! Вот последнее вёдро. Клубясь, поднимается туман. Я кончаю обделывать снасти. Вскарабкиваюсь на крышу. Выравниваю по точному и соразмерному чертежу деревянные брусья. Я так рад, что подошло как раз по мерке. Я чувствую разливающейся сверху острый, пряный аромат. Воздух напитан благоуханьем шафрана, ванили и мирры. Курится затхлый и гнилостный фимиам, как в часовнях. И я вдыхаю этот хмельный запах, который меня опьяняет. Я словно переживаю в кратком мгновении всю жизнь столетья.
Так протекали дни, и, наконец, я скрепил брусья. Промежутки и скважины залепил коноплей и сосновой смолой. Как древний деревянный корабль высится починенная крыша, крепкая и плотная. Я кликнул Еву, повел ее к моей законченной работе и сказал ей без гордости:
— Видишь. В прежнее время я презирал невежественного плотника. Я не понимал в чем красота этой лопатки и отвеса в руках каменщика. А, ведь, оба они обладают тайной самых божественных мастеров. Теперь мы можем с тобой дожидаться за крепкою дверью суровой зимы. Если кровля и вышла неровна и угловата, я все-таки строил ее всеми соками моего сердца, согласно потребностям жилища.
Ева странно возразила мне:
— Ты встал до зари, но Бог встал раньше тебя.
И сделала мне знак. Услышав, что она сказала, я не сразу увидел, насколько прекрасны были ее слова. Я думал:
«Мои руки, исправляя кровлю, творили молитву и совершали работу жизни. Сначала надо построить кров. За ним кровать и шкаф. Но наступит день, когда придется подумать и о детском стульчике».
Я прижал к себе Еву. Она поцеловала меня в бороду, и я промолвил ей, смеясь:
— Где-то в лесу растет деревцо, которого ни я, ни ты еще не знаем. Я сделаю из него кое-что, о чем ты узнаешь потом.
И концом палки стал чертить на земле грубый и нежный рисунок колыбели.
Я смотрел на Еву. Она была полна тихого, безмолвного расцвета, подобно дремлющим, под пологом листвы, лужицам дождя. Ева пришла ко мне, как первобытное создание, скованное крепкими узами с начальной порой, когда я только начинал прикрепляться к земле. Я разучился следовать правдивым движениям природы. Она же с детской нежностью хранила в себе простоту первых зорь мира.
И ныне эта жизнь ее была божественна. Каждый миг ее был полон душевных переживаний, которые не могли еще ясно выразиться. Они готовы были сорваться с ее губ, но вдруг пропадали, словно она сама изумлялась тому, что хотела промолвить. И в этом скрывалась ее красота. Она замирала в своем удивлении с каким-то легким трепетом перед жизнью. В ней было столько изумительной радости всегда казаться себе самой другой Евой рядом с иным Адамом. Она ежедневно приносила мне жертву своих маленьких персей, но как — будто никогда не сознавала своего дароприношения. Ее непосредственность была так обаятельна! Я обнаруживал в ней первоначальные силы, которые были в ней скрыты, как залежи. В ней таилось безмолвие, в котором она как бы внимала себе, в котором, мне казалось, я чувствовал, что она слышала, сквозь призму своего бытия, как живем мы с нею одною жизнью. Я был к ней также близок, как она к себе.
Я заметил, что она уже знала до меня такие вещи, которые я едва начинал узнавать. Она обладала уже осторожностью, бережливостью, находчивостью, аккуратностью, бдительностью, когда я еще не приделал в крыше ни одного бруска и не вбил ни одного гвоздя. Она представляла собой как бы небольшое семейство, которое идет по знаку женщины, и утроба молодой влюбленной женщины уже имеет форму колыбели. Как мудрый муравей, собирала она в свою кладовую орехи, каштаны, сосновые шишки для зимних запасов. В этом заключались наши житницы всякого обилия. Но и в душе ее были также потаенные ниши, где, казалось, она хранила частицу себя и, где, быть может, она сберегала себя для меня. Если когда-нибудь, дорогая Ева, я не познаю тебя всецело, я успокою себя тем, что ты, наверно, хотела сохранить в себе то, что мне не было еще известно. Красота жилища измеряется тишиной внутренних переживаний, и самая желанная женщина та, которая, полная тайны, всходит по лестнице в горницу.
По вечерам, сидя возле кучи смолы, она плела легкие корзины из зеленого тростника. Пол наш был выстлан густыми и мягкими циновками. Изобретательное искусство возникает из рук супруги, и каждое ее движение дышит грацией. Подобно пауку, она находится в самом центре плетенья, которое она ткет из своей собственной плоти, и один конец этого плетенья выходит из ее сердца, другой прикрепляется к сердцу, что бьется рядом с ее.
Но Ева все еще была ребенком. Она смеялась и была задумчива. Она плясала и замолкала. У нее никогда не было одного настроения, но всегда она была сама собой. Она была смиренна и покорялась только самой себе. Никогда она не была в таком согласии со своей волей, как в то время, когда, по-видимому, исполняла мою. И она обладала чуткостью всех близких к природе существ.
Однажды резко прокричала ворона. К земле пресмыкались ужи ящерица. Подобно воспламенившимся мельницам кружились вихри ветра. Земля пестрела огненной мозаикой. Мы поняли, что зима наступила.
Я один уходил в лес. Собирал валежник. Обвязывал его крепкой бичевой, взваливал на плечи и нес в сарай. Старый бук был вырван с корнем бурей. Я приберег его в сарае для будущих работ. И ныне дни протекали в суровых мыслях, соответствовавших наступавшей поре. Кладовая наполнилась запахом кизиля и яблок. Наши драгоценные глиняные кувшины хранили запасы айвы, слив и ягод боярышника. Каштаны в изобилии хранили жирную кашицу для будущих лепешек. Багряное пламя трещало в очаге, когда я входил. Прежний лес многих лет превращался в жаркую золу. Сгоравшие дрова разносили по комнатам благоухание. Приход зимы не печалил нас. Мы были маленьким мирными радостным ковчегом под защитой радуги.
Раз утром Ева мне сказала:
— Видишь, там белый, подернутый инеем лес. Если ты согласен, пойдем до просеки, где ты впервые обладал мною. Она навсегда для нас священна. Там я буду чувствовать себя ближе к тебе, чтобы промолвить тебе шепотом кое-что.
И, обнявшись, мы пошли к просеке. Ева спрятала свою голову на моем плече и сказала:
— Когда ты спал сегодня рядом со мной, я взяла в руки мою грудь, но пальцы мои не могли ее охватить.
Тогда и я в свой черед обнял, полный смущения, ее дорогие пышные груди. Они были также тяжелы, как спелые плоды рассаженных рядом деревьев. И вдруг меня наполнила священная радость, ибо я уже не мог сомневаться, что Ева не беременна. Я прильнул своим челом к ее челу и опустился на колени и тихонько привлек ее к себе, заставил стать рядом с собою на колени. Со склоненными друг к другу лбами мы походили на фигуры религиозных мистерий из старых эстампов. Я взял пальцами немножко инея и промолвил:
— Видишь, иней такой белый, мягкий и свежий, похожий на ткани колыбели. Он напоминает тебе, чтобы ты приготовила постель для дитяти, которого носишь в себе.
Моя любимая и дорогая, Ева, поверь, — в этом знак материнства.
Она опустила руку на живот и сказала мне голосом иной, новой женщины:
— Ребенок уже пришел, дорогой мой. Я почувствовала, как он во мне встрепенулся.
Прошло мгновение вечности. Наши руки были соединены, и были мы такими чистыми и божественными в этот сладостный час, как будто явился к нам ангел благовеста. Кругом нас серебрился сиявший пушистым инеем, похожим на кристаллический блеск луны, кустарник у просеки, где впервые ее и меня охватил великий трепет под ровным светом месяца. Как будто ничто не изменилось, и только нежный ребенок развивался в утробе, — из семян, рассыпанных веками, поднимался колос поколений. Разве это не чудесно? Но это не было чудеснее встречи двух неизвестных существ. Они брались за руки, и, казалось им, знали друг друга всегда. Кости предков содрогались при поцелуе, которым обменивались эти существа, и женщина, однажды, молвила мужчине: