В другой раз Дюрталь показал ему газету, где обсуждался вопрос о национализме; аббат, пожав плечами, отмел шовинистическую ахинею: «Для меня родина там, где мне хорошо молится».
Кто же он — этот аббат? Толком Дюрталь так о нем ничего и не знал. Книгопродавец рассказал, что из-за возраста и немощей аббат Жеврезен уже не мог регулярно совершать службу. «Но я знаю, что по возможности он еще служит мессу в монастыре, думаю, что исповедует некоторых братьев, — продолжал Токан и добавил презрительно: — Ему едва хватает на жизнь, и в епархии к нему из-за его мистических идей вряд ли хорошо относятся».
Вот и все о нем сведения. Он явно прекрасный священник: даже по лицу видно, вновь и вновь говорил себе Дюрталь. Рот и глаза у него в таком противоречии, которое явно говорит о совершенной доброте: губы, довольно толстые и синеватые, всегда влажные, улыбаются приветливо, но почти печально, а голубые детские глаза под густыми белыми ресницами на красноватом лице, усеянном лопнувшими сосудиками по щекам цвета спелого абрикоса, смеются наперекор этой печали.
«Так или иначе, — заключил Дюрталь, очнувшись от грез, — напрасно я не продолжил знакомства с ним».
Так-то так, но ведь нет ничего труднее, чем завязать по-настоящему близкое знакомство со священником: во-первых, уже само семинарское воспитание приучает его не сосредотачиваться на личных привязанностях; во-вторых, священник, как и врач, неуловим и вечно в хлопотах. Когда их ни встретишь, один бежит с исповеди на исповедь, другой с визита на визит. И при том нельзя быть уверенным в искренности священника, когда он любезно встречает тебя: он говорит так со всеми, кто к нему обращается. Наконец, я не иду к аббату Жеврезену за помощью или опекой, потому что боюсь поставить его в неловкое положение, отнять его время. Искать с ним встречи казалось просто нескромным.
Теперь мне это досадно. Постой, а если ему написать или зайти как-нибудь поутру; но что я ему скажу? Ведь чтобы докучать просьбами, надо хотя бы знать, о чем просишь. Если я приду просто поплакаться, он ответит, что надо пойти причаститься, а я что на это? Нет, нужно так: встретить его как бы ненароком — на набережных, где иногда он роется в старых книгах, или у Токана. Тогда я смогу более непринужденно — менее официально, так сказать, — поделиться с ним моими колебаниями и сетованиями.
Дюрталь принялся гулять по набережным, но ни разу не повстречал аббата. Зашел он и в книжную лавку будто бы полистать книги, но, едва услыхав фамилию Жеврезена, Токан замахал руками: нет-нет, он ничего о нем не знает, тот уже два месяца не заходил!
«Нечего больше вилять, подумал Дюрталь, придется побеспокоить его дома; но ведь он спросит, почему я так долго не заходил, а теперь пришел? Мне и так всегда неловко бывать у людей, с которыми давно не встречался, а тут еще такая неприятная мысль, что аббат сразу же заподозрит в моем приходе корыстную цель. Нет, оно и вправду неудобно; надо бы иметь благовидный предлог: скажем, это самое житие Лидвиньг, которым он интересовался; можно было бы его о чем-нибудь расспросить. Да, но о чем? Я давным-давно ею не занимался; надо хотя бы перечитать ее голландские жизнеописания… Собственно, проще и достойней вести дело прямо; так и сказать ему: я пришел потому-то и потому-то; хочу спросить у вас совета, которому сам еще не решил следовать, но мне так нужно просто поговорить, облегчить душу, и я вас очень прошу о милости потратить на меня часок…
А он, конечно, от всего сердца согласится.
Так что же, решено? Завтра? — подумал он, и тут его передернуло. Это ведь не срочно, всегда успеется, надо бы еще подумать… Ах, что же я! Ведь Рождество на носу; будет совсем неприлично в это время беспокоить священника: он же должен исповедовать своих духовных чад, в это время многие причащаются. Пусть его страда пройдет, а там видно будет».
Сначала ему очень понравилась эта надуманная отговорка, но после пришлось признаться себе, что она не особенно хороша: ведь этот священник не служил ни в каком приходе и никто не сказал, что он будет так занят исповедями.
Скорее всего, совсем не будет; но Дюрталь постарался убедить себя, что это все же не исключено. В конце концов, он устал от споров с самим собой и остановился на середине. На всякий случай, он пойдет к аббату после Рождества, но не позже даты, которую сам себе назначит. Он взял записную книжку и, поклявшись сдержать слово, пометил четвертый день после праздника.
Ох уж эта полуночная рождественская месса! Не в добрый час пришло ему в голову сходить на нее. Он пошел в Сен-Северен и увидел: на месте капеллы стоят какие-то институтки и вяжут на спицах тоненьких голосков изношенную пряжу напева. Бросившись в Сен-Сюльпис, Дюрталь застал там толпу народа, бродившую по храму и болтавшую, словно на свежем воздухе; он выслушал марши для духового оркестра, вальсики для кафешантана, арии для праздника с фейерверком и в ужасе вышел вон.
В Сен-Жермен-де-Пре{24} Дюрталь решил вообще не заходить: эту церковь он терпеть не мог. Мало того, что ее тяжелый, кое-как залатанный свод уже навевает тоску — там еще клир какой-то особо уродливый, так что становится не по себе, и хор поистине гадкий. Какая-то сплошная тошниловка: детские голоса харкают кисло-сладким соусом, а старые певчие словно разогревают в духовке своего горла хлебную тюрю, и получается одна каша вместо звуков.
В церковь Фомы Аквинского{25} его тоже не потянуло: там веселенькая музыка и певчие лают. Оставалась базилика Святой Клотильды{26}: там хор поет хотя бы стоя и не потерял всякий стыд, как у Святого Фомы. Он зашел туда, но и там наткнулся на бал с разудалыми песенками, на музыкальный шабаш.
Кончилось тем, что он в ярости пошел спать, думая про себя: умеют же в Париже подобрать музычку на крестины Богомладенца!
На другой день, проснувшись, Дюрталь не нашел в себе сил идти в церковь: там продолжается вчерашнее кощунство, подумал он. Погода была неплохая, поэтому он вышел из дома, побродил по Люксембургскому саду, дошел до перекрестка проспекта Обсерватории с бульваром Пор-Рояль и пошел по нему, а затем машинально свернул на бесконечную улицу Санте.
Он давно ее знал, часто задумчиво прохаживался по ней. Ему приятна была в ней нищенская домовитость убогой провинции, к тому же она располагала к размышлениям, потому что ее правую сторону занимают стены тюрьмы Санте и приюта умалишенных Сент-Анн, с левой стоят монастыри. На самой улице были и воздух, и свет, но по сторонам все казалось черно: так сказать, дорожка в тюремном дворе, а по сторонам казематы, в которых одни поневоле терпели временные страдания, другие же добровольно — вечные.
Представляю себе, как бы ее написал примитивный художник из Фландрии, думал Дюрталь: вдоль мостовой, хорошо прорисованной терпеливой кистью, стоят дома, распахнутые во всю высоту, как шкафы. С одной стороны — толстостенные камеры с железными кроватями, кувшинами из грубой глины, глазками в дверях, запертых на мощные засовы; в этих камерах сидят разбойники и злодеи, все с длинными прямыми волосами: они скрючились, скрежещут зубами, ревут, как дикие звери. С другой стороны — кельи с такими же кувшинами, убогой утварью, распятиями; в них тоже тяжелые запертые железные двери, а внутри на каменном полу стоят на коленях со сложенными руками монахини и монахи, возведя очи к небу; их лица окружает пламень нимбов, возле них кувшины с лилиями; они возлетают в экстазе.
Наконец, на заднем плане, меж двумя рядами домов, уходит вверх широкая аллея, в конце ее в небе с мелкими облачками восседает Бог-Отец с Христом одесную, а вокруг них серафимские хоры играют на дудочках и виолах. Бог же Отец сидит недвижно в высокой тиаре, на грудь падает длинная борода, а в руках у Него весы с уравновешенными чашами: ведь заточенные святые своим покаянием и молитвами в должную меру искупают богохульства злодеев и безумцев.
Надо признать, думал Дюрталь, что это очень необычная улица; вероятно, другой такой и нет в Париже: на всем ее протяжении пороки и добродетели собраны вместе, меж тем как в других кварталах, несмотря на все усилия Церкви, они чаще всего разбросаны как можно дальше друг от друга.
С этими мыслями он подошел к Сент-Анн. Здесь улица стала светлее, а дома ниже: двух- или трехэтажные, не больше; постепенно они расступились, соединенные между собой только облупившимися пролетами стен.
Ну и что же, думал Дюрталь, в этом месте улица не так впечатляет, зато она уютнее. По крайней мере, здесь не приходится любоваться нелепыми украшениями современных агентств, выставляющих в витринах, словно роскошные деликатесы, тщательно подобранные штабеля дров, а рядом антрацитовые драже и коксовые пирожные в хрустальных компотницах.
А вот и совсем забавная улочка! Он заметил проход, круто спускавшийся в сторону от главной улицы; на стене дома виднелся трехцветный флаг, нарисованный на потускневшей цинковой пластинке. Дюрталь прочел название: улица Эбро[48].