Она растянулась на кровати, скрестив руки под головой, и, глядя в потолок, зевала так громко и протяжно, что эти зевки в самом деле напоминали собачий вой.
Павел отвел глаза от букваря, огорченно посмотрел на нее, потом, помолчав, сказал, пренебрежительно махнув рукой:
— Эк тебя все еще бес одолевает!.. Тебе спать, видно, хочется, что так рот разеваешь? Ну и ладно. Спать так спать!
Он потушил лампу и через несколько минут уже крепко спал. А Франке было не до сна. В долгие зимние ночи нападали на нее страх и тоска. Будили их гробовая тишина вокруг и нарушавшие ее порой голоса ночи. Хотя бы разок услышать постукивание пролетки, свисток ночного сторожа, торопливые шаги по мерзлому тротуару городской улицы! Хоть бы самый слабый отблеск уличного фонаря, отдаленное эхо музыки, говорящей о том, что где-то кипит ночное веселье!.. Какое там!.. Здесь и в помине не было всего того, что в городе ее успокаивало и веселило, когда ей не давали уснуть мечты, возбуждение или болезнь. Здесь, в деревне, в тихие морозные ночи царила такая глубокая тишина, а иногда и такой непроглядный мрак, что Франке чудилось, будто она лежит глубоко под землей. По временам в это безмолвие и мрак врывался громкий стук, похожий на выстрел или на сильный удар камня о стену хаты. Франка сидела в постели, выпрямившись, напрягая слух, а если стук повторялся, расталкивала спящего мужа. С трудом разбудив Павла, она испуганным шепотом уверяла его, что в дом ломятся разбойники. Павел не верил — в их деревушке никогда никаких разбойников и не видывали, — но все же прислушивался и, когда снова раздавался стук, так испугавший Франку, он со смехом объяснял ей, что это стены трещат от мороза. С течением времени Франка убедилась, что он прав, но так и не могла привыкнуть к этим ночным звукам.
Мороз, как ледяной великан, суровый и мрачный, бродил по деревне. То в одну стену грохнет, то в другую, то где-то далеко, то совсем близко. Тихим пощелкиванием и треском давал о себе знать под оконцами, со скрипом гнул садовый плетень, и слышно было издали, как кружил он вокруг хаты Козлюков.
Правда, ледяной великан не часто бродил по деревне темными ночами, — но и оттепели не были беззвучны. Мороз стучал, трещал, скрипел, а они вздыхали, бормотали, всхлипывали. Вздыхал и ветер, а под навесом крыши таявшие сосульки с тихим плеском роняли слезы. Шелестела старая груша, и едва слышный шорох разбегался по таявшему снегу, по сухим стеблям в саду. В такие ночи Франке казалось, что она слышит то тихий говор притаившихся у избы разбойников, то стопы блуждающих на земле неприкаянных душ. Она вспоминала, как близко отсюда деревенское кладбище, вспоминала всякие сказки о привидениях и духах — таких историй она знала множество. И в темной комнате раздавался громкий, испуганный шепот:
— Во имя отца, и сына, и духа святого… Иисусе, Мария, святые угодники, спасите нас!
При дневном свете и в веселом настроении Франка всегда готова была со смехом объявить: «Бог, душа — вздор все это!» Но во мраке ночи она верила, что души возвращаются с того света, и призывала на помощь не только бога, но и всех святых, чьи имена упоминались в ее молитвеннике.
А хуже всего бывало, когда по спящей деревне гуляли злые зимние ветры. Прилетая с широких полей, из глубокой долины Немана или откуда-то из-за тонувшего во мраке горизонта, они обрушивались на низенькие хаты, спящие под снеговым покровом, справляли дикие оргии над их темными стенами, окруженными сугробами. Вокруг все кипело, бурлило, наполнялось оглушительным шумом, словно все звуки и голоса мира сливались воедино. Казалось, огромные ядра летят наперегонки и с гулом, подобным пушечным выстрелам, сталкиваются в бешеном разгоне, и громы перекатываются от одного края земли до другого. В свисте ветра чудился пронзительный вой взбесившейся стаи псов, вопли истязуемых, плач и стоны безнадежного отчаяния, протяжные жалобы, тонувшие в зловещем шуме, хлопанье множества крыльев, треск и грохот, словно рушились высокие здания. Но этот адский шум и беснования в ночном мраке не будили людей под низкими, занесенными снегом крышами. Спокойно и беспечно спали они в суровых, но таких привычных объятиях матери-природы. Во всей деревушке не спала только одна женщина. Она сидела на постели, напряженно вслушиваясь и глядя в темноту, и сердце у нее замирало, а на лбу выступал пот. Она каждую минуту ожидала, что вот сейчас с треском распахнутся настежь окна и двери, и в дом ворвутся полчища злых духов, или беснующиеся на улице вихри опрокинут хату и погребут под ней ее, Франку. Она то и дело будила мужа:
— Павел! Ох, беда, хата сейчас развалится! Бежим, бежим скорей!
Он сонным и недоумевающим голосом спрашивал:
— А что такое?
— Да ты послушай, что творится!
Павел на минуту прислушивался, потом поворачивался на другой бок и говорил:
— Пустяки! Ничего хате не станется. Не впервой!
— Павелко, зажги огонь, — просила Франка. — Зажги, золотой ты мой!
Павла ни о чем долго просить не надо было. Он вставал и, зажигая лампу, спрашивал:
— Что же ты сама не зажгла?
— Я и дохнуть боялась, не то что встать!
— Дурочка! Перекрестись и спи.
И, едва договорив, Павел засыпал снова, а она, хотя при свете было уже не так жутко, все-таки не ложилась и, сидя в постели, взлохмаченная, с не просохшими еще на лбу каплями пота, всматривалась в лежавшего рядом мужа. Павел спал спокойно и крепко, — даже в этом сказывалась уравновешенность его натуры. Днем гибкость движений и ясная голубизна глаз очень его молодили, порой он казался почти юношей. А сейчас, когда он лежал неподвижно, с закрытыми глазами и дыхание его было едва заметно, он выглядел гораздо старше. Морщины на лбу выступали явственнее, серьезная складка губ придавала лицу суровое выражение. Франка, в упор глядя на него, цедила сквозь сжатые зубы:
— Вот чурбан! Опять заснул!
И какой же он сейчас был некрасивый! Совсем не такой, как в тот день, когда она впервые увидела его в челноке на Немане! Тогда он показался ей стройным, ловким, и с каким восторгом смотрел он на нее! А теперь… Она снова шептала сквозь зубы:
— Старый!
Ветер бушевал вокруг дома, свистел, выл, стучал в стены. А женщина все сидела в постели, и недобрые огоньки вспыхивали в ее черных глазах, устремленных на лежавшего рядом мужа.
Однако, когда он просыпался перед рассветом и обнимал ее, только что задремавшую, она, как разнеженная кошка, прижималась и ластилась к нему, пьянила его жадными поцелуями и страстным лепетом, а утром, вскочив с постели, смеялась и болтала, весело принимаясь хозяйничать — разводить огонь и готовить завтрак.
Но все чаще и чаще Павел по утрам, не будя заснувшей жены, выходил из дому — заглянуть в невод, накануне опущенный в прорубь, или, когда лед уже тронулся, посмотреть на ледоход и определить, где и когда можно будет ловить рыбу в ближайшие дни.
Чувственность не была основным свойством его натуры, и хотя она, поздно и впервые разбуженная в нем Франкой, вспыхнула бурно, сейчас страсть уже слабела, уступая стремлению и души, и отяжелевшего тела к покою, склонности к долгому, молчаливому созерцанию и раздумью. Когда река вскрылась и Павел в первый раз вышел на берег поглядеть на ледоход, он добрый час стоял тут, подпирая рукой подбородок, и озирал открывшуюся перед ним картину. В теплой синеве неба чувствовалась близость весны, над лесом одиноко стояло бледное, но уже хорошо пригревавшее солнце. За рекой, среди темной зелени сосен, еще белели полянки рыхлого снега; по сучьям, перелетая с одного на другой, с отрывистым и веселым карканьем прыгали вороны. А на Немане, напоминавшем необозримый поток расплавленного серебра, плыли льдины самой разнообразной формы, похожие на плиты, холмики, домики из сверкающего хрусталя. Кое-где у берегов река еще была скована толстым ледяным покровом, и под ним шумела и бурлила вода, но вся широкая середина Немана была загромождена этими грудами сверкающего и прозрачного хрусталя, которые скользили по ней то быстро и тесня друг друга, то медленно, в одиночку. Порой золотил их луч солнца, зажигая во льду радужные переливы. Льдин было так много, что, глядя на них, можно было вообразить, будто это огромная толпа каких-то фантастических существ поспешно и безмолвно спасается бегством из каких-то неведомых стран. Едва одни скрывались из виду, как наплывали другие. Скопляясь на дальнем конце реки, они напоминали волшебный город, ощетинившийся башнями и островерхими крышами, а в другом ее конце такой же ледяной город разбивался на части, и обломки покрывали серебряную грудь Немана. В безветренном воздухе стояла торжественная тишина, сквозь холод едва заметно пробивалось неустойчивое тепло, и слабо, но явственно пахло оттаявшей землей, под остатками снега начинавшей уже свободно дышать.
Каждую весну Павел наблюдал эту картину и каждую весну приветствовал ее широкой улыбкой, веселым блеском в глазах. Чудесное пробуждение природы вызывало в его душе не только восторг, но и радость человека, встречающего что-то давно и хорошо знакомое. К природе его влекло то же чувство, что заставляет младенца, не умеющего еще произнести имя матери, тянуться губами и ручонками к ее груди. Он любил ее как улитка — свою раковину, как червяк — свою кучку земли. Но, помимо ощущения этой крепкой связи с природой, он, созерцая картины ее, испытывал и наслаждение и восхищение. Когда, спускаясь по косогору, увидел он этой весной плывущие по реке льдины, он остановился как вкопанный и даже вскрикнул, как будто видел эту картину в первый раз в жизни. Чуть не целый час стоял он потом на берегу и наблюдал за льдинами так внимательно, словно пробовал сосчитать их. За теми, которые имели особенно причудливую форму, он следил глазами дольше, чем за другими. Заметив одну, похожую на стеклянную часовенку, сверкавшую радужным блеском, он долго качал головой и прищелкивал языком.