— Па-ром! Па-аром!
И тотчас стало слышно, как бегут с горы вниз Филипп и Данилко.
Там, на воле, весна вытесняла последние остатки холода, благоухали оживающие иглы сосен, зеленела молодая трава. Со двора, где играли у плетня ребятишки Козлюков, по временам доносился плач или смех.
А в темной избе две женщины сидели в разных углах и молчали. Только после долгой паузы серевшая у двери куча лохмотьев зашевелилась и послышалось что-то вроде пения:
«Повей, ветер, повей, ветер, из зеленого гая,
Воротись, наш паночек, из дальнего края!»
«Как мне веять, как веять, когда гай так высок,
Как могу я вернуться, когда путь так далек!»
Удивительно звучала эта песня: густой хриплый голос Марцели дрожал и обрывался на высоких нотах, полон был скорбной жалобы. Спев одну строфу, она стала вздыхать так громко, что вздохи ее, как перед этим песня, разносились по всей избе.
— Ох! Ох! Ох!
Вскоре вздохи сменил громкий свистящий шепот:
— Во имя отца, и сына, и духа святого, аминь. Отче наш, иже еси на небеси…
В шепоте этом звучало раскаяние и смирение, мольба, искренняя вера усталой и одинокой души. Марцеля прочитала молитву до конца, перекрестилась и уже совсем другим тоном сказала:
— Эге, а я и забыла сказать тебе новость!
Громко зевая, Франка спросила:
— Какая такая новость?
— А дворец уже сняли на лето какие-то господа из города!
Франка знала, что крестьяне называют «дворцом» ту дачу, где она прошлым летом служила и откуда взял ее Павел. Она вскочила и захлопала в ладоши.
— Уже сняли! Ой, миленькая, отчего же ты мне раньше не сказала? Любопытно, что за люди? Может, я их знаю. Или, может, привезут с собой кого-нибудь из моих знакомых? Ну, как только приедут, побегу туда, все разузнаю и погляжу на них! Не слыхала ты, Марцеля, богатые они? Молодые? А прислуги у них много?
Погожий осенний день близился к концу. Похолодало, и рано наступили сумерки, лиловатые от тяжелых, темных туч, низко клубившихся над землей. Тучи эти, одни громадные, другие поменьше, тяжело и лениво, словно налитые свинцом, ползли по грязно-белому небу, кое-где сквозившему из-за них, а на западе они вздымались сплошной высокой стеной, и на их мутно-сером фоне скользили темно-синие и черные, почти смоляные пятна. Холодный воздух был недвижим, словно замер: ни звука, ни запаха, ни малейшего дыхания ветерка. В печальном раннем сумраке низенькие домишки, длинным рядом тянувшиеся над рекой, стояли тихо, словно уснули. Где-то там, в широких полях, покрытых колючей гниющей стерней, запоздавшие пахари еще погружали лемехи в темную после дождей землю и протяжными криками подгоняли усталых лошадей, тащивших плуги по последней невспаханной полосе. Но на деревенской улице и во дворах не видно было ни единой живой души. Вся работа вне дома была окончена, огороды пустынны. Ни одна ветка не дрожала на обнаженных деревьях, затейливым кружевным узором выделявшихся на фоне неба. Тут и там, низко над землей, загорались золотые и красноватые огоньки в окнах хат. Из труб поднимался дым, но не вился лентами к небу, а полз вниз клубами, такими же тяжелыми и мрачными, как висевшие над землей тучи.
Среди этого сумрака, тишины и полной неподвижности в воздухе и на земле Павел стоял у дверей своей избы. По временам он машинально подносил ко рту короткую трубочку, но рука тотчас опускалась, а из трубки не показывалось ни малейшего дымка, так как она давно потухла. Из-под козырька низко надвинутой шапки не видно было, куда смотрел Павел, и по его губам и похудевшим щекам то и дело пробегала короткая судорога боли или немых рыданий. Иногда губы кривились, как у ребенка, сдерживающего плач. Стоя неподвижно, как вкопанный, Павел по временам протяжно стонал:
— А-а-а!
И, умолкая, снова всматривался во что-то впереди — то ли в поля, начинавшиеся за последними плетнями деревни, то ли в дорогу, что вилась среди полей и убегала вдаль.
За Неманом вдруг раздался и поплыл в глубокой тишине чей-то протяжный крик:
— Па-ро-ом! Па-ро-ом!
В хате Козлюков хлопнула дверь, по узкому дворику пробежало двое мужчин, и две пары ног затопотали по тропе, которая вела вниз, на берег. А из-за реки еще несколько раз донесся крик:
— Па-ром! Паро-ом! — и утих, так как паром, укрепленный между двух больших лодок, уже быстро направлялся к песчаному берегу, на котором смутно вырисовывался силуэт пароконной брички. Под темными, низко нависшими тучами на темной, медленно текущей реке паром и управлявшие им люди казались призраками. Филипп и Данилко мерно, без малейшего плеска, работали шестами, то откидываясь назад, то нагибаясь вперед. В сумраке не видны были их лица и одежда, — и высокие фигуры казались черными линиями, отходящими от черного парома, а шесты черными косыми полосами тянулись от их рук к воде. Только когда паром уже переплыл реку, на другом берегу послышались невнятные, заглушенные расстоянием голоса.
Стоявший перед хатой Павел вдруг промолвил шепотом:
— Иисусе милосердый! Ох, Иисусе!
Трудно сказать, слышал ли он крики, мог ли какой-нибудь звук извне дойти в эти минуты до его сознания и вернуть к действительности душу, погруженную в глубокое оцепенение. Он медленно сдвинул назад шапку, и теперь видно было, что глаза его устремлены на дорогу, уходившую далеко на запад, под темный свод туч. Для того он, должно быть, и шапку со лба сдвинул, чтобы лучше видеть эту вьющуюся меж полей ленту, почти сливавшуюся с окружающим ее серым фоном. Впрочем, он тотчас снова надвинул шапку до самых бровей, лицо его судорожно задергалось, и дрожащие губы прошептали те же слова:
— Иисусе! Иисусе милосердый!
От реки медленно поднималась в гору пароконная бричка. Мокрая земля смягчала стук колес. В ту минуту из-за угла своей хаты вышел Филипп. Он, видимо, торопился, так как не обошел разделявший сады плетень, а, легко перескочив через него, широкими шагами прошел по пустым грядам и остановился перед Павлом.
— Деверь, ты уж не прогневайся, — начал он. — Мы сейчас урядника через реку перевозили и все ему рассказали.
С видимым усилием выжимая из себя слова, Павел спросил:
— А что же такое вы ему рассказали?
Филипп потупился, провел рукой по волосам. Видно было, что он смущен и чем-то встревожен.
— А то, что Франка куда-то пропала и вот уже неделю ее нет, — ответил он вполголоса.
Павел поднял голову, и глаза его сердито сверкнули из-под козырька.
— Черт вас за язык тянул! — сказал он, задыхаясь.
— Я бы, может, и не сказал… Мне какое дело? — оправдывался Филипп. — Но Данилко начал: так и так, мол, пан урядник… сбежала!
Бричка уже выехала из-за хаты Козлюков и остановилась перед запертыми воротами. Сидевший в ней мужчина в шинели с блестящими пуговицами громко окликнул Павла, и в голосе его чувствовалась насмешка:
— Кобыцкий! Эй, Кобыцкий!
Павел не спеша положил трубку на завалинку и подошел к бричке. Филипп и Данилко стояли уже в воротах, а из хаты вышла Ульяна с ребенком на руках.
— Что, Кобыцкий, у тебя говорят, женка пропала? Сбежала, что ли? А то, может, ее разбойники где-нибудь убили? Или утопилась? Что же ты в полицию не заявил? Поискали бы хорошенько — так, может, и нашлась бы. Разве тебе ее не жаль? Такая пригожая бабенка пропала, а он себе и в ус не дует! И не стыдно тебе? Ха-ха-ха!
Урядник смеялся, а трое людей, стоявших перед домом, с напряженным интересом ждали ответа Павла. Быть может, они думали, что он начнет проклинать сбежавшую жену или просить урядника во что бы то ни стало разыскать ее, хоть из-под земли достать и привести к нему, чтобы он мог наказать ее и выместить на ней свой гнев. Но Павел стоял у брички и молчал. А когда урядник перестал смеяться, он сказал спокойно и веско:
— Не сбежала она и не утопилась, и никакие разбойники ее не убили. Она поехала к своей родне.
— Как же! — недоверчиво крикнул от ворот Данилко. — К родне ушла… Только неизвестно, когда воротится!
Филипп цыкнул на брата, а Павел, глядя в лицо уряднику, продолжал:
— Полиции я не заявлял и заявлять не стану, потому что полиции тут делать нечего. Я сам для нее полиция.
Он поднял голову, и в голосе его послышались гневные ноты.
— Ишь какой гордый! — глумливо проворчал урядник, потом неохотно переспросил: — Значит, ты ей разрешил уйти? Так, что ли?
— Разрешил, — без малейшего колебания подтвердил Павел.
Данилко фыркнул, прикрывая ладонью рот.
— Ну, раз так — значит, мне тут делать нечего. Трогай!
Бричка, тарахтя, покатила дальше, а Павел повернулся к стоявшим поодаль Козлюкам.
— А вы держите языки на привязи! — Он резко взмахнул рукой. — Не то, хоть я человек смирный, а тоже рассердиться могу не на шутку! Что вам за дело, куда она ушла и когда вернется, скоро или не скоро? Если она кого и обидела, так меня, а не вас! Да только и мне она ничего худого не сделала. К родне своей уехала — и с моего позволения. Так и знайте! Значит, языками не треплите, и чтоб я от вас больше никогда не слышал про нее худого слова!