В новом костюме, увешанный дорожными сумками, закутанный в шубы, вооруженный одним лишь лодзинским немецким, без единого английского слова в голове, но с множеством продуманных речей, торговых планов, счетов, балансов, конспектов, диаграмм и гениальных задумок, он потихоньку уехал в Лондон, как во времена баронов Хунце ездил во Франкфурт-на-Майне, чтобы привезти оттуда столь необходимого ему химика. Под строжайшим секретом, доверившись только собственной жене, женщине с мужским умом, он отправился в Лондон и Манчестер. Со своим лодзинским немецким он добрался до крупнейших хлопковых магнатов, так очаровав продуманными речами и гениальными задумками этих невозмутимых хозяев жизни, что они были полностью покорены и приняли его сторону.
Нет, он, Макс Ашкенази, не ошибся. И не переоценил себя, и не недооценил. Его имя в стране большого капитала не потеряло веса из-за своего еврейского звучания. Здесь не требовалось прикрываться труднопроизносимой польской фамилией. Здесь знали, кто такой Ашкенази, знали, что в Польше он носил титул мануфактурного короля. И принимали его как короля, пусть даже и лишившегося короны. На большом собрании в одном из крупнейших лондонских отелей Макс Ашкенази изложил на лодзинском немецком свои планы и убедил своей речью всех. В победном настроении молился он в субботу в синагоге, восхваляя Господа за Его милосердие, которое Он снова являет ему, Максу Ашкенази. Потом он впервые с аппетитом ел кошерную субботнюю еду в еврейском ресторане бедного Уайтчепла[200].
Из Лондона он вернулся уже не один, а с английским специалистом, которого кредиторы послали оценить ситуацию на месте. Ашкенази берег этого англичанина, как драгоценный камень, поселил его в своем дворце и никуда от себя не отпускал. Рыжеволосый англичанин с трубкой в зубах едва понимал немецкий Макса Ашкенази, но, плохо понимая его язык, прекрасно разбирался в фабричных делах и коммерции. Вскоре Макс Ашкенази получил доступ к английским капиталам, живым деньгам, необходимым для того, что отстроить королевство заново. Он не только отремонтировал свою старую фабрику, но и выписал из Англии новейшие машины, каких в Польше в глаза не видывали и которые производили намного больше товара, чем прежние. Все было перестроено, исправлено и расставлено в определенном порядке, в соответствии с передовыми методами, рационально и безукоризненно, так что местные инженеры и эксперты от удивления только разинули рты.
Конечно, польские антисемитские газеты выступили против еврейского короля, ввозящего в свободную Польшу иностранный капитал и порабощающего страну, вместо того чтобы развивать собственную независимую промышленность. Карикатуристы, иллюстрировавшие периодические листки, создали весьма отталкивающий образ Макса Ашкенази с кривой короной на голове, из-под которой торчали пейсы. Они сильно вытянули его нос и изогнули его так, чтобы он выглядел как можно более еврейским. Его тонкие губы они сделали толстыми и оттопыренными, чтобы усилить отвращение читателей, смотрящих на еврейского короля. Однако Макса Ашкенази это мало трогало. Ничто не доставляло ему такого удовольствия, как развернувшаяся против него борьба. Окруженный врагами, он чувствовал, что живет, что властвует. Его имя снова было у всех на устах. Он снова сидел в своем кабинете на фабрике, и прислужник в униформе — правда, уже не старик Мельхиор, а здоровенный молодой иноверец, прямой и мускулистый, — стоял у дверей навытяжку, как солдат перед генералом, готовясь услужить своему господину, предвосхищая малейшее его желание. Польские инженеры, директора, чертежники, механики, архитекторы и даже помещики, шляхтичи стояли перед ним, как рабы, держа руки по швам, с заискивающим выражением на усатых лицах и громогласно отвечали на каждое его слово:
— Так есть, пане презесе![201]
Всевозможные обедневшие графы и бароны обивали его пороги, томились в очереди на прием, приходили с рекомендательными письмами, чтобы получить у него какую-нибудь должность, самую мелкую работу. Мед сочился из их усатых ртов, елейное выражение застыло в их светлых злых глазах. У фабричных ворот с шапками в руках стояли тысячи рабочих, чтобы записаться на фабрику. Многие из них были еще в армейских гимнастерках. Макс Ашкенази видел их в большое окно своего кабинета и вглядывался в их лица. Кто знает, не было ли среди них тех, кто издевался и глумился над ним там, на этом убогом вокзальчике! Теперь они стояли здесь, терпеливые, жаждущие, они ждали с самого рассвета, надеялись, что он даст им работу.
В то время как на фабрике акционерного общества «Единство», в которую буквально швыряли золото, работа шла ни шатко ни валко, у него, Макса Ашкенази, все кипело и бурлило. Сам воевода, этот кислый князь со старомодным высоким воротничком и крестиком на черном атласном галстуке, пришел на открытие его фабрики и выступил с подслащенной кислой речью, в которой говорил о заслугах Макса Ашкенази в сфере восстановления промышленности города.
Макс Ашкенази пожал ему руку и очень, очень вежливо поблагодарил.
При этом им обоим казалось, будто их пальцы касаются терний.
Закопченные трубы Макса Ашкенази, которые так долго и напрасно подпирали небо над опустевшей и умолкнувшей фабрикой, теперь снова выбрасывали густой дым, распространяя по всему городу удушливую вонь. Фабричные гудки ревели на рассвете, отрывая людей от сна и выгоняя их из постелей. Купцы, маклеры, агенты снова толпились в бюро Макса Ашкенази. Фабричные вагонетки везли готовую продукцию. Еврейские коммивояжеры разъезжали по городам и местечкам, налаживали контакты, заключали сделки. Крупные агенты отправлялись за границу, на выставки, на ярмарки, продавали товары Макса Ашкенази и создавали для них новые рынки.
Сам Макс Ашкенази частенько ездил по Петроковской улице, но уже не в карете, а в открытом автомобиле; за рулем сидел шофер в униформе, который уверенно включал специальный сигнал, нахальный и громкий, предупреждая всех лошадей, запряженных в телеги и кареты, о своем приближении и требуя очистить дорогу обгоняющей их машине.
Плотные толпы людей, шедших по Петроковской улице, смотрели, как и прежде, в годы молодости Макса Ашкенази, вслед щуплому ссутулившемуся королю и говорили друг другу:
— Ашкенази есть Ашкенази… Никакой черт его не берет!..
Как изголодавшийся человек, который набрасывается на еду и ест без всякой меры, Лодзь набросилась на работу после долгих лет вынужденного безделья. Город зашевелился.
Полицейские гнали людей с тротуаров, не позволяли собираться на улицах, но лодзинцы их не слушали. Снова, как в старые добрые времена, Петроковскую запрудили купцы, маклеры, скупщики остатков, торговцы пряжей, комиссионеры, коммивояжеры, торговые агенты. С карандашиками за ушами, готовые записывать свои подсчеты на чем попало — на облезлых стенах, на дверях магазинов, на столиках в кафе, — в сдвинутых на затылок шляпах, быстрые, суетливые, взволнованные, они роились повсюду, заполняя улицы и дворы; они бегали, носились, разговаривали, хватали друг друга за лацканы, торговались, подписывали векселя, продавали партии хлопка, распарывали штуки товара, проверяли его, поджигая нитки спичками.
Лодзь снова была Лодзью. Все столики в кафе были заняты, окутаны дымом, засыпаны пеплом. За ними слышались разговоры, шутки, сплетни и смех. В банках и вексельных конторах было не протолкнуться. Извозчики погоняли своих отощавших лошадей на плохо замощенных лодзинских улицах, везли купцов в банки, в кафе, на биржи и в конторы. Продававшие газеты мальчишки оглушали криками о самых свежих новостях, грузные фабричные телеги катились по брусчатке. Лодзь кипела, бурлила, содрогалась, двигалась. Трубы фабрик окутывали город смрадным дымом. Тяжелые башмаки рабочих гулко стучали по камням, фабричные сирены разрывали тишину.
Курс польских денег, марок с белым орлом[202], напечатанных на плохой бумаге, падал с безумной быстротой. Их ценность менялась на протяжении дня, утром одна, вечером другая. Люди ходили с тысячными купюрами в кармане. Держать марку в кошельке не имело смысла, она легчала с каждой минутой. И люди торопились потратить деньги, избавлялись от бумажек с орлом, как от падали. С раннего утра, вскочив с постели, женщины бежали на рынки, чтобы успеть закупить еды, прежде чем марки упадут в цене. Скупали все, что попадалось под руку: ненужные куски полотна, только что сделанную посуду — годилось все, только бы сбыть стремительно дешевеющие бумажки. Не успев завесить немного съестного, торговец уже повышал на него цену. Нередко торговцы вообще закрывали свои магазины и убегали от покупателей. Каждый час, когда они не торговали, приносил куда больше прибыли, чем торговля. Крестьяне и крестьянки усаживались на принесенные ими в город мешки с картошкой и отгоняли женщин кнутами: