О, если бы покойный Янкев-Бунем понимал это, как понимает это он сам! Тогда бы он, бедняга, не погиб. Унижение, которому сильный подвергает слабого, не унижение для истязаемой жертвы. Как сказано в святых книгах: «За то, что ты топил, утопили тебя, но в конце концов и утопившие тебя будут утоплены»[198]. Он просил Янкева-Бунема, кричал ему, чтобы он не сопротивлялся. Потому что безумие сопротивляться волку, который хочет тебя растерзать. Злого зверя надо обходить стороной, избегать его, спасаться умом и хитростью. Как было бы хорошо, если бы оба они шли теперь рука об руку, завоевывали этот город. Однако брат его не послушал. Он всегда ходил кривыми путями, жил не по расчету, а по зову крови, а кровь — дело нееврейское.
Вспомнив о гибели брата, Макс Ашкенази почувствовал, что его глаза увлажнились. Нет, они уже не будут вместе, не судьба. Но сам он пойдет войной против тех, кто хочет его прогнать, выкурить из этого города, разграбить его имущество. Он им не уступит! Они только этого и ждут, но он вцепится в свое зубами. Он снова станет королем Лодзи. И им, его врагам, придется снимать перед ним шапки, стоять перед ним на цыпочках, как когда-то снимала перед ним шапки и стояла навытяжку немчура, ненавидевшая его, но вынужденная относиться к нему с уважением. Он еще покажет всем, кто хозяин Лодзи!
Однажды они, эти злодеи, поймали его в углу и унизили, оплевали. Но они заплатят ему за это и за его брата тоже поплатятся. Ему надо только снова взяться за дело, размять руки, подчинить себе город, стать его королем. Как рабы, они будут стоять перед ним, молить его о снисхождении. У еврея нет и не было иного оружия, кроме денег. Это был его меч, его копье. И он, Макс, пойдет вперед с этим оружием в руках. Глуп тот, кто готов отказаться от борьбы, кто в гневе оставляет поле боя за противником. Нет, Макс Ашкенази так просто не сдастся!
На восьмой день Макс Ашкенази надел на ноги ботинки, побрил лицо, которое за дни траура обросло колючим волосом, переоделся в новое платье, лацкан которого был не надорван, и вышел в покинутый им на несколько лет город, чтобы снова повелевать им, снова покорить его.
С новой силой и напором, как на заре своей юности, восстанавливал Макс Ашкенази свое разрушенное лодзинское королевство, отвоевывал венец мануфактурного короля, который на какое-то время утратил.
Как всегда, он боролся, добивался своего упрямством и твердостью.
Начал он с дворца. В его дворце, перешедшем от немецкого коменданта к польским военным, жил теперь начальник Лодзи, воевода Панч-Панчевский. В этом городе роскошных особняков ему не подобало жить в казенном, похожем на казарму доме, оставшемся после русского обер-полицмейстера. Потому что, несмотря на новый закон, согласно которому воевода должен был подписывать бумаги одним только именем, без всяких дворянских титулов, Панч-Панчевский был аристократом, князем. И он поселился во дворце Макса Ашкенази, отобрав его у немецкого коменданта. Ашкенази требовал вернуть ему имущество, но воевода не обращал на еврея внимания. Тогда Ашкенази нанял лучших адвокатов и подал на воеводу в суд. Судьи затягивали дело, откладывали процесс, вызывали новых свидетелей, чтобы взять Макса Ашкенази измором. Однако тот не сдавался, он сыпал деньгами, подмазывал, где было надо, и довел дело до Верховного суда. Там он добился приговора против воеводы и вынудил его очистить дворец.
Воевода с кислым лицом и большими, невиданными даже среди поляков усами, в старомодном, высоком и твердом воротничке и черном, украшенном золотым крестиком галстуке, от злости стучал своей хрупкой рукой по столу. Он был зол на то, что судьи в его споре с евреем отдали предпочтение еврею, а не ему, воеводе. Он надеялся остаться во дворце хотя бы за арендную плату. Ему не хотелось выезжать по требованию еврея. Однако Макс Ашкенази и здесь не пожелал уступить. Во-первых, он опять собирался прибрать к рукам Лодзь, снова стать королем в этом городе, а без дворца королевство не королевство. Во-вторых, это было дело принципа. Когда была их власть, они приказали ему танцевать. Теперь, когда он в силе, плясать для него будут они. Нет, пускай эти баре не думают, что за деньги от него можно добиться всего. Там, где он хозяин, он от своего не отступится. Здесь вам не Богом забытый вокзальчик в каких-то там Лапах. Здесь распоряжается он, и, покуда закон остается законом, ни один воевода на свете ему не указ.
Князь Панч-Панчевский оставил дворец отнюдь не в идеальном состоянии. Перед выездом слуги воеводы сильно попортили его. Макс Ашкенази нашел в своем дворце ободранные стены и разломанную мебель. Многих вещей не хватало, Макс не досчитался картин, стеклянной посуды и бронзовых статуэток. Но дело того стоило. Весь город гудел о победе Макса Ашкенази.
— Ашкенази есть Ашкенази, — говорили люди. — Никакой черт его не берет…
Макс Ашкенази сразу же перебрался во дворец и почувствовал, что вернулся к прежней жизни.
Затем он взялся за фабрику, покинутую и разрушенную. На фабрике царил еще больший разгром, чем во дворце. Немцы вывезли машины, сняли трансмиссии, растащили котлы. Требовалось целое состояние, чтобы снова запустить предприятие. У Макса Ашкенази капитала не было. Кроме двух рук, у него не было ничего.
Он хотел было взять кредит в государственном банке. В своем лучшем костюме, с сигарой в зубах, с разумными и складными речами, лившимися людям прямо в сердце, он отправился к директору государственного банка и попросил аудиенции. Толстый разодетый директор, который при русских был банковским служащим и помнил Макса Ашкенази еще по старым добрым временам, принял бывшего короля Лодзи очень любезно. Он даже выразил соболезнование его несчастью и, тряся всеми своими подбородками под бритыми скулами, постоянно кивал в знак согласия с тем, что так пылко и здраво излагал ему Макс Ашкенази.
Конечно, это очень хорошо — восстановить в обновленной Польше разрушенную проклятыми немецкими оккупантами промышленность. Это патриотический поступок, достойный всяческих похвал. К тому же он уменьшит безработицу, которая, к сожалению, очень велика. От них, этих безработных, столько неприятностей — постоянные демонстрации, митинги, драки с полицией…
Однако, когда дошло до дела, до крупных кредитов, которые банк должен дать Максу Ашкенази, чтобы помочь ему запустить свою фабрику, вежливый директор вдруг помрачнел и принялся нервозно барабанить толстыми пальцами по столу.
— Трудно, глубокоуважаемый пан Ашкенази, очень трудно польскому банку выдать сейчас большой кредит. При всем желании мы не можем этого сделать. Вот когда страна придет в себя, окрепнет, тогда мы с радостью поддержим промышленность и торговлю… Уверяю вас…
Нет, они, новые правители, не собирались отстраивать еврейскую Лодзь. Хотя воевода Панч-Панчевский при каждой возможности заявлял промышленникам, что он будет всеми силами помогать восстанавливать то, что опустошили и разграбили немецкие оккупанты, он даже и не думал ставить на ноги этот зажидовевший город, этот Иерусалим на польской земле. Князь всегда не выносил Лодзь, воротил нос от ее запаха, не терпел ее дворцов, построенных бывшими еврейскими арендаторами, ее карет, в которых они разъезжали. С тех пор как он стал воеводой в этом городе, он был особенно зол на него, ненавидел его с удвоенной силой.
Хотя он и занимал высокий пост в новой Польше, хотя и дожил до великой чести стать воеводой во втором городе страны, князь Панч-Панчевский был недоволен. Он предпочел бы другой пост, например, в посольстве в Париже или Риме, где он имел бы дело с верхушкой голубых кровей, а не с какими-то фабрикантами, пропахшими чесноком евреями и лавочниками. Однако на высшие посты в новой Польше назначали не дворян, а разного рода адвокатов, партийных функционеров, даже бывших арестантов и плебс самого низкого пошиба. Лишь считанным аристократам посчастливилось их занять. При этом им запретили подписываться в официальных бумагах своими титулами, они должны были ограничиваться именем, как простые граждане страны. В правительстве встречались люди, которым он, князь Панч-Панчевский, прежде даже руки бы не подал. Вот и министр внутренних дел, его начальник, сидел у русских в тюрьме. И этому человеку он, белая кость, обязан был теперь подчиняться. Но хуже всего было то, что его отправили в этот захламленный еврейский город, где ему приходилось общаться с всевозможными пожирателями селедки, фабрикантами, купцами и бывшими арендаторами, разговаривать с ними, как с равными, а некоторых из них, этих Мойшей и Беров, даже приглашать к себе на балы. Кроме того, к нему таскались журналисты, всякие бумагомараки из иностранных газет, по большей части еврейчики, чтобы взять интервью в связи с нападениями на евреев в Лодзи. Он обязан был им улыбаться, принимать их дружелюбно и заверять в том, что считает евреев равноправными гражданами Польши. В последнее время ему добавилось неприятной работы. Из-за границы приехал важный дипломат, чтобы расследовать положение в стране евреев, терпящих издевательства польских солдат. Вместе с ним из Варшавы прибыли высокопоставленные чиновники. Этого дипломата, который к тому же сам был евреем, — в субботу он отправился к своим в синагогу, — ему, князю Панч-Панчевскому, приходилось сопровождать и обхаживать, он даже дал в его честь званый обед с тостами и речами. Как писали газеты, происходил этот дипломат из Польши, он был внуком какого-то польского еврея, арендатора или лавочника.