— Вот как? Фабриканты и домовладельцы из Лодзи? — переспросил он. — А не большевики ли часом?
— Боже упаси, пан офицер, — вмешался Макс Ашкенази, стоявший в одних брюках и жилете. — Я как раз еду из России, где меня держали в подвале ЧК. Вот мои документы.
— Ну, ладно, посмотрим, — сказал хрупкий офицерчик. — Кричите: «Пусть сдохнет Лейбуш Троцкий!»
— О, пусть он себе сдохнет, — ответил Макс Ашкенази с улыбкой. — Я ничего не имею против.
— Я приказал кричать! — стукнул офицер рукой по столу. — Громко!
— Пусть сдохнет Троцкий! — повысил голос Макс Ашкенази.
— Еще громче! — заорал офицер.
Макс Ашкенази еще громче произнес ту же фразу, но офицер был недоволен по-прежнему.
— Громче, жид проклятый! — стучал он по столу. — Во всю глотку! Иначе ты у меня не так закричишь!
Макс кричал из последних сил под дикий хохот солдат и девицы в военной форме.
— Теперь кричи: «Смерть еврейским Лейбушам»![188] — прервал его офицер. — Громко!
Макс Ашкенази обливался потом и не мог открыть рта. Он тяжело дышал. Офицер ударил его по голове.
— Кричи, не то я из тебя дух вышибу!
Якуб рванулся к столу. Несколько жандармов выкрутили ему руки за спину.
— Кричать! — приказал офицер.
Макс поднял глаза, обвел ими рассвирепевших иноверцев, жаждавших опозорить его, унизить. И дал им то, что они хотели.
— Пусть сдохнут все еврейские Лейбуши! — орал он все громче, сколько хотел офицерчик и насколько позволяли его, Макса Ашкенази, легкие.
Толпа иноверцев ржала от удовольствия.
— Хорошо, — наконец похвалил его щуплый офицер. — А теперь немножко сплясать и спеть, фабрикант и домовладелец из Лодзи. Этакий «Ма-юфес»[189] для наших бравых солдатиков. Живо!
Якуб Ашкенази снова рванулся с места и снова жандармы силой удержали его.
— Нет, Макс! — крикнул он.
Макс его не слышал. С глубочайшим презрением, какое он только испытывал к иноверцам, он посмотрел на своих мучителей, как на стаю готовых разорвать его собак, и сделал то, что они хотели, — стал кружиться в танце среди солдат.
— Живее, быстрее! — кричали поляки и хлопали в ладоши.
Макс Ашкенази кружился до тех пор, пока не упал и не остался лежать на полу, обливаясь потом и тяжело дыша.
— Оставьте его и подведите сюда другого еврея! — велел офицер.
Жандармы подвели к столу Якуба Ашкенази. Он стоял смертельно бледный, но прямой и внушительный.
— Продолжай танец! — приказал офицер.
Якуб не сдвинулся с места.
Хлипкий офицерчик покраснел. Все солдаты смотрели на него и видели, что происходит между их начальником и этим здоровенным евреем. Он не мог допустить, чтобы его команды не выполнялись. Он встал и схватил Якуба за бороду.
— Танцуй! — кричал он и тянул его за бороду вниз.
В мгновение ока Якуб Ашкенази вырвался из рук офицерчика и влепил ему такую оплеуху, что тощий офицерчик отлетел на несколько метров и стукнулся головой о стенку.
Весь вокзал замер. Только девица в военной форме побежала к офицеру, упавшему у стены. Макс Ашкенази поднялся с пола и повернулся к брату, который стоял посреди зала.
— Якуб! — в страхе закричал он. — Якуб!..
Офицер выпрямился, потер покрасневшую щеку и принялся дрожащими пальцами расстегивать кожаную кобуру своего револьвера. Все стояли с широко раскрытыми ртами и смотрели. Офицеру пришлось немало повозиться с кобурой, прежде чем он достал из нее револьвер. Его тощие руки тряслись. Наконец он крикнул стоявшим вокруг людям:
— Отодвинуться!
И выстрелил несколько раз подряд в большого импозантного бледного человека, который даже не тронулся с места.
— Куртку и фуражку! Быстро! — крикнул он жандарму надломленным, писклявым голосом, которому пытался придать воинственности и силы.
Макс подобрался к лежащему на полу окровавленному брату и обнял его.
— Зачем ты это сделал, Якуб?! — кричал он и пытался поднять его с пола.
Но поднять его он не мог. Якуб был мертв. Из его головы на бороду стекала теплая струйка крови.
С деревянных стен вокзала Иисус глядел вниз с креста, на котором он был распят.
Макс заходился плачем над своим братом-близнецом, плотным, большим и внушительным, царствовавшим над всем и вся. Люди вокруг стояли маленькие, низенькие, пришибленные. Ниже всех был Макс Ашкенази, лежавший, как растоптанный червь, рядом с братом, который снова победил его, в последний раз.
Все семь дней траура, которые Макс сидел по своему погибшему брату-близнецу, его голова, маленькая, седая и не по годам морщинистая, не переставала размышлять о его, Макса Ашкенази, судьбе.
Траур он соблюдал в доме Якуба. Сразу же после похорон его усадили в дрожки рядом с его дочерью Гертрудой и отвезли в дом брата, где он никогда раньше не бывал. Они сидели бок о бок, отец и дочь, в одних чулках на низеньких скамеечках. Они сидели в большом зале с занавешенными зеркалами и покрытыми черным крепом жирандолями и молчали, молчали о своей беде.
В первый день он не хотел ни есть, ни пить, а только курил. Диночка принесла двоим скорбящим по стакану молока, чтобы они укрепили свои силы. Макс не взял стакан. Он глотал один дым и выпускал его на занавешенные зеркала, на траурную черноту блестящего клавира. Пепел от сигары лежал у его ног. Он ни с кем не хотел разговаривать и никого не слышал. Он читал книгу Иова, тяжелые и горькие библейские слова, в которых нет утешения.
— «Да сгинет день, когда родился я, — читал он, — и ночь, в которую сказано: „Зачат муж“!.. Да проклянут ее клянущие день, готовые пробудить левиафана…»[190]
Гертруда склонила к отцу голову и смотрела в священную книгу, на еврейские буквы, которые были ей чужды, но в которых она узнавала свое горе. Он, отец, не утешал ее. Ему нечего было сказать собственной дочери, которой он никогда не дарил счастья, в дом которой не приходил, а когда пришел, то принес с собой скорбь и траур. Смерть принес он в дом тех, кто простил его и хотел спасти. Семидневный траур — вот его подарок дочери Гертруде, чей порог он впервые в жизни переступил. И Макс с головой ушел в книгу Иова, чтобы не видеть людей вокруг, чтобы не поднимать глаза на тех, к кому он вечно был несправедлив, кому причинял только боль. Ему было стыдно перед дочерью, перед бывшей женой Диночкой, носившей ему стаканы с молоком. Вторая жена пришла к ним, села на пол рядом с мужем и своими тяжелыми, полупарализованными руками гладила его плечо. Он не сказал ей ни слова.
— «Разве не обозначено человеку время службы на земле, — читал он в книге Иова, — и не как дни наемника дни его? Как раб дожидается тени вечерней…»[191]
На второй день к нему пришли люди. Узнав о случившемся, они забыли его прежнюю отчужденность, его старые грехи и пришли к нему[192], бывшему королю, скорбно сидевшему теперь на низенькой скамеечке. Они рассказывали ему о нынешней Лодзи, о фабриках, магазинах. Макс Ашкенази слушал неохотно. Что ему теперь коммерция и сделки? Ему больше не для чего работать, незачем суетиться, сворачивать горы. Его жизнь проиграна. Он стар, измучен, сломлен. Он хотел начать новую жизнь, человеческую, уютную, в кругу родных и близких. Однако Господь этого не судил. На пороге новой жизни Он оттолкнул Макса Ашкенази, прогнал его, как шелудивого пса, норовящего пробраться в дом. Похоже, на этом свете он, Макс, может только обездоливать. Так было раньше, в пору его ослепления, когда он выкалывал себе глаз, лишь бы выколоть другому оба. Так оно и сейчас, когда он обрел наконец ум, но удача от него отвернулась. Несчастье принес он с собой, траур навлек на дом брата и дочери. Посеешь ветер, пожнешь бурю. Нет, жизни для него на этом свете больше нет. Его судьба решена. Он проведет последние годы в тоске и ничтожестве. Долго ли ему осталось здесь мучиться? Зачем опять заставлять колесо крутиться? Видит Бог, ему много не надо. Он и раньше был нетребователен, а сейчас и подавно. Кусок хлеба, рубашка, чтобы тело покрыть, и угол для ночлега у него будут. А больше ему и не нужно. Больше он ничего от этого мира не хочет. Правы святые книги, мудрецы: нет никакой разницы между человеком и скотом[193], все вздор. Как скотина под ярмом, тянет человек свою ношу: он стремится куда-то, рвется, бежит, пока вдруг не падает с ног; и вот другие переступают через него, а после падают сами.
На третий день траура он отбросил малодушные мысли и вспомнил о разуме, долге и необходимости нести свою ношу. Нет, он не вправе вешать нос, потому что теперь все ложится на него, он за все в ответе. Если ему самому ничего не надо, если он сам ничего от мира не хочет, то есть и другие, и он должен о них заботиться, обязан быть им преданным отцом. Гертруда, ее маленькая дочка, Диночка, сын во Франции, его вторая жена, больная и старая, — все близкие теперь на нем. Он должен беречь их и поддерживать, быть им опорой и защитником. Нет, он не может бросить все на произвол судьбы. Наоборот, он обязан впрячься в работу и трудиться из последних сил, чтобы дом Ашкенази процветал, чтобы их семья снова зажила в мире и согласии. Как было заведено у евреев прежде: если один брат умирал, другому надлежало отстроить дом покойного; вот и он, Макс, должен заново отстроить дом Ашкенази в память о своем ушедшем брате. Нет, их дом не погибнет. Он, Макс Ашкенази, восстановит его. Исправит ошибки, которые совершил, расплатится за беды, которые принес.