От имени покойной тещи у Макса Ашкенази защемило сердце и в голову ему полезли печальные мысли. Нет, не так вел он себя со своей тещей Привой, как подобает зятю. Поделом она его ненавидела, была ему врагом, а однажды даже выплеснула ему в лицо стакан чаю. Теперь Максу Ашкенази было стыдно вспомнить это. Как глуп он был тогда, как ослеплен своей погоней за деньгами! О, если бы он мог сейчас с ней помириться, искупить то зло, которое он причинил ей и ее мужу реб Хаиму Алтеру, своему тестю! Но их уже нет в живых. Осталась только она, Диночка. Она передала ему через Янкева-Бунема привет, простила ему все. При мысли о ней у Макса Ашкенази потеплело на сердце. Вместе с чувством благодарности к Диночке в нем росло и чувство досады на самого себя, на бестолковую жизнь, которую он вел, на свою слепоту и ничтожность. Ведь все могло бы быть совсем иначе, если бы в те годы у него был его нынешний ум, если бы он понимал жизнь, людей, если бы вдумывался в то, что вокруг происходит! Он ничего не видел, он был слеп. Он видел только деньги, деньги и власть. Ради денег он губил чужие судьбы и коверкал собственную. Как когда-то сыны Израиля приносили жертвы идолу Молоха, так и он бросал чужие жизни и свою жизнь на алтарь денег, так и он выплясывал перед золотым тельцом. Тестя и тещу, своего собственного отца, родного брата, своих сестер, детей, любимую жену — всех и вся, включая себя самого, он заклал на алтаре идолопоклонства. Нечистый, силы зла, дурная кровь пришпоривали его. Они не давали ему ни мгновения покоя, затуманивали его мозг, ослепляли его глаза, лишали разума и толкали к одному — к пустоте и безумию.
Макс Ашкенази был благодарен и своей нынешней жене. Якуб говорил о ней с большим воодушевлением, о ее коммерческой голове, о том, как она сидела одна-одинешенька в чужом городе и берегла его имущество. Кроме того, брат рассказал ему, как она первой, отбросив гордость, пришла к ним в дом, чтобы спасти его, Макса. Все это очень понравилось Максу Ашкенази, человеку деловому и практическому. Он испытывал к госпоже Ашкенази благодарность, оценил ее достоинства, преданность. Однако ничего, кроме уважения и признательности, он к ней не питал. Сердечную нежность он чувствовал только к первой своей жене, Диночке, возлюбленной его юных лет, матери его детей, по которой он всегда тосковал. Как было бы хорошо, если бы он мог сейчас поехать к ней домой, провести последние свои годы в любви и единении, вместе с детьми и внуками! Тяжело будет теперь, после всего, что он пережил, длить пустую жизнь в большом дворце, под гнетом собственной серости и растерянности, с одной старой мужеподобной купчихой.
Макс Ашкенази ясно видел такой исход и боялся его. Пару раз он хотел поговорить об этом с Якубом, но не мог, ему было стыдно перед братом. Всю свою прежнюю смелость и насмешливый взгляд на мир Макс утратил. Он был напуган, как дитя, как смущенный подросток, возвращающийся к родителям, с которыми он нехорошо обошелся, из дома которых сбежал, а теперь повернул назад. Якуб пытался его развеселить, заразить своей жизнерадостностью. Макс улыбался, но радости не чувствовал. Все прежние бессмысленные годы стояли у него перед глазами. Вместе со стуком вагонных колес в голову ему стучало раскаяние за свою жизнь, тяжелую и нелепую.
Теперь они ехали быстро. В Минске, который находился в руках немцев, братья задержались всего на одну ночь. За хорошую плату они получили комнату в гостинице. Впервые после долгих месяцев Макс Ашкенази спал в постели, как человек. Дорога на Вильну была забита битком, но Якуб Ашкенази и тут нашел выход. Деньги, как всегда, открывали все пути. Из Вильны братья хотели поехать прямиком в Лодзь, они просили выписать им пассажирские билеты до самого дома, но немцы выписали их только до станции Лапы[186].
— Лапы — это уже Польша, — сказали они. — Там вы уже будете дома…
Однако, сев в поезд, шедший в Польшу, братья Ашкенази почувствовали, что, вопреки обещаниям немецких чиновников, от дома они далеко…
— Куда вы прете, проклятые? — орали поляки на пассажиров-евреев. — Убирайтесь отсюда! Отправляйтесь в свою Палестину!
Вагоны дышали злобой и ненавистью.
— Пусть только немцы уйдут отсюда, как они ушли из остальных частей нашей страны, уж мы вас тогда проучим, — угрожали молодые люди в форменной одежде скаутов.
— Как это сделали во Львове, подчистую, — добавляли другие.
— Эй, дайте только ножнички, сострижем мы бороды! — хлопал себя по карманам какой-то усатый тип.
— Погоди, до Лап доедем, — успокаивали его соседи. — Тут не стоит с ними связываться. Тут ведь еще немцы. А вот у нас мы дадим им понюхать перцу…
Чем дальше поезд уходил от Вильны и чем ближе становилась польская граница, тем больше наглели иноверцы, тем пришибленнее смотрели евреи. Они жались по углам. Макс Ашкенази глядел на своего брата широко раскрытыми глазами. Якуб молчал. Лишь в глубине его больших черных глаз горел огонь. Братья сидели тихо.
Поезд остановился посреди поля.
— На выход! — приказали немцы. — До Лап осталось несколько километров, дальше мы не поедем.
Все вышли из вагонов. У маленькой будки стоял солдат с польским орлом на фуражке. Между двумя деревьями висел транспарант с приветствием польским гражданам, возвращающимся на свободную польскую землю. Поляки словно стали выше ростом и запели, женщины бросались на землю и целовали ее. Одна из них подбежала к солдату, стоявшему возле будки, и поцеловала его грубые, красные руки.
— Иисусе, — воскликнула она и прижалась к солдату, — польский солдат!
Вслед за этим какой-то старый еврей закричал «Караул!». На его голову со всех сторон обрушились кулаки иноверцев. Избиение сопровождалось диким хохотом.
— Теперь мы «дома», — проворчал Якуб.
Несколько километров братья шли по пескам. Их дорожные сумки вез крестьянин в голубой складчатой шапке. У станции, над которой развевался красно-белый польский флаг, стояли жандармы, усатые, вооруженные, и позванивали длинными шашками; они нацепили их совсем недавно и теперь горделиво красовались перед пассажирами.
— Евреи и большевики отдельно! — крикнул жандарм с льняными усами.
Вокзал, на котором висели распятый обнаженный Иисус, польский орел, портреты генералов и множество маленьких флажков в окружении хвойных лап, был битком набит пассажирами, баулами и вооруженными людьми. За простым деревянным столом сидел человек в расстегнутой рубахе и бил себя кулаками в волосатую грудь.
— Ну, вырежьте мне сердце и посмотрите, — кричал он. — Клянусь Господом нашим Иисусом и Его святыми ранами, что я не большевик. Я издалека еду, из Сибири, бумаги у меня в дороге потерялись.
— Эге, браток, знаем мы эти потерянные бумаги, — смеялся хромоногий жандарм со злобным лицом, похожим на собачью морду. — У нас есть информация, что там, в Совдепии, ты был комиссаром… Мы тут эту дрянь из тебя сапогами выбьем…
При этом жандарм поднимал револьвер и размахивал им над головой расхристанного человека.
У Макса Ашкенази сразу же похолодело сердце. Он понял, что ничего хорошего от этого хромоногого жандарма ждать не приходится. Якуб сидел бледный и неподвижный. Братья ждали своей очереди. Вскоре пришел солдат и повел их к деревянному столу.
— Будет весело, ребята, — говорил он по дороге каждому встречному. — Веду к столу евреев…
Хромоногий жандарм в кавалерийских сапогах приказал увести расхристанного человека в боковую комнатку и взялся за братьев Ашкенази.
— Откуда и куда вы тащитесь, Мойши?[187] — спросил он, скаля свои желтые зубы.
Якуб вынул бумаги и положил их на стол. Хромоногий жандарм даже не взглянул на них.
— Раздеться! — приказал он.
Братья остолбенели. Вокруг них было множество людей. Рядом с жандармом, за столом сидела молодая иноверка в военной форме. Братья посмотрели друг на друга. Жандарм крикнул солдату:
— Раздеть их! Снять всё! Хорошенько прощупать, не прячут ли они чего!
Солдат подошел и принялся срывать с них одежду, вызывая смех своих собратьев и пассажиров-иноверцев. Какой-то хлипкий офицерчик, молоденький, тощий, хрупкий, с тонкими длинными ногами, тонким острым носом, тоненькими усиками, в гусарской венгерке, висевшей на одном плече, приблизился к столу. Якуб оттолкнул солдата и обратился к офицеру.
— Пан поручик, — сказал он. — Я и мой брат — фабриканты и домовладельцы из Лодзи. Прошу вас взять нас под защиту!
Хлипкий офицерчик молча снял с плеча венгерку. Затем он снял фуражку, обнажив ежик коротко остриженных волос, плотных и русых, как свиная щетина. Лишь после этого он взглянул на высокого, бледного и импозантного человека своими узкими серыми глазками.
— Вот как? Фабриканты и домовладельцы из Лодзи? — переспросил он. — А не большевики ли часом?