– А как ты вообще смотришь на ближайшие перспективы? – спросил Серпилин.
– Если до распутицы освободим Донбасс – это пока предел возможного. А желаемому пределов нет. Разгром, конечно, для немцев небывалый, однако надо считаться с тем, что фронт они уплотняют, резервов еще не исчерпали и жесткую оборону рано или поздно займут. По собственному опыту достаточно хорошо это знаешь. А в наших разведсводках уже заметна тенденция это недоучитывать. Опасно! Не сказал бы, что разведчики сознательно извращают, но настроение сверху давит, и они не ищут горькой правды, а ее надо искать. Иначе можем зарваться и по морде получить. Как считаешь? Прав?
– Считаю, что на сегодня доказали свою способность воевать с немцами на равных, а при превосходстве в силах – бить.
– Скромный итог для сталинградского генерала, – усмехнулся Иван Алексеевич. – Не советую особо широко публиковать!
– А я не собираюсь. За Сталинград нам, конечно, честь и хвала и слава в веках! Но что он на Волге стоит, а не на Буге и что мы к этой славе полтора года пятились – думаю, согласишься, – я, как военный человек, забыть не вправе. А если бы после первой победы считал, что все превзошел, значит, командовать армией еще не созрел!
– Насчет первой большой победы – не широко ли шагнул? Разгром немцев под Москвой забыл?
– Почему забыл? Не забыл. Дивизией командовал, имею что вспомнить… Но помню и другое: как после этого разгрома до Волги отходили, а теперь, после Сталинграда, не имеем права.
– А тогда имели?
Серпилин вздохнул: его рассердило, что Иван Алексеевич почему-то вдруг вздумал поддеть его.
– Слишком густо мы в прошлое лето землю костями засеяли, чтобы шутки шутить вокруг этого… Делали, что умели, а умели еще недостаточно. Возвращаемся к тому, с чего начали.
– Я шутки на такие темы не шучу, – сказал Иван Алексеевич, – напрасно так понял. Просто уточняю, что, по сути, никто и никогда нам такого права не давал. И гляжу в прошлое: когда же это несоответствие начало складываться? Думаю, что согласишься, – в тридцать пятом и тридцать шестом не только не отставали от немцев, а по ряду вопросов были впереди. А к сорок первому оказались сзади.
– Да, наковыряли много, – согласился Серпилин.
– Не уверен, все ли представляешь себе до конца, когда говоришь «наковыряли». Чаще всего мыслим именами: того нет, этот бы пригодился! Чтоб недалеко ходить – Гринько. Мог бы армией командовать, а начали без него. Это, конечно, так! Но дело глубже. Осенью сорокового, уже после финской, генерал-инспектор пехоты проводил проверку командиров полков, а я по долгу службы знакомился с проектом его доклада. Было на сборе двести двадцать пять командиров стрелковых полков. Как думаешь, сколько из них в то время оказалось окончивших Академию Фрунзе?
– Что ж гадать, – сказал Серпилин, – исходя из предыдущих событий, видимо, не так много.
– А если я тебе скажу: ни одного?
– Не может быть…
– Не верь, если тебе так легче. А сколько, думаешь, из двухсот двадцати пяти нормальные училища окончили? Двадцать пять! А двести – только курсы младших лейтенантов да полковые школы.
– Не могу поверить, – сказал Серпилин.
– Что ж, ты не барышня, уговаривать не буду. Сам глазам не верил. Допускал, что не по всем полкам такая статистика. Но все же двести двадцать пять полков – это семьдесят пять дивизий, пол-армии мирного времени, – все равно картина страшная!
– Не могу поверить, все равно не могу поверить, что так армию выбили, – хриплым голосом повторил Серпилин. И пошел по комнате из угла в угол. И когда шел обратно, Иван Алексеевич впервые в своей жизни увидел на его глазах слезы.
– А у немцев, – сказал Иван Алексеевич – голос его дрогнул, когда он увидел эти небывалые на лице Серпилина слезы, – у немцев за полтора года из всех командиров полков, и захваченных в плен и убитых, на ком документы взяли, не встречал случая, чтобы командир полка еще в первую мировую войну не имел боевого опыта в офицерском звании. Вот с чем они начали и с чем мы – если взять на уровне полков! Чего молчишь?
– А чего говорить?
Серпилин подошел к окну. Прямо перед глазами, словно небо в самую непроглядную осеннюю ночь, была без единой щелки закрывавшая сверху донизу все окно бумажная маскировочная штора. Он стоял, молча смотрел в эту глухую, черную штору и думал о том, какую же все-таки непосильную ношу вынесли на своих плечах люди с начала войны. И в первую очередь – эти, о ком говорил Иван Алексеевич. «Ты, комбриг, командир дивизии еще в мирное время, гордился, видишь ли, что в первые дни войны хорошо полком командовал, лучше многих других! А сейчас услышал все это от Ивана Алексеевича, и задним числом – стыдно! Еще бы тебе полком не командовать! Цветков тоже с первого дня войны капитаном полк принял, хотя ни академий, ни нормальных училищ не кончал, пошел в бой без этого. А сегодня – лучший в дивизии. Но чего это ему стоило! Каких трудов! Таким, как Цветков, поклониться надо! Не их вина, что они в те годы из комвзводов – в комбаты, с рот – на полки… А потом война – и воюй! И тут уже не до вопросов: почему я раньше времени полком командую? Тут или научись, или полк погуби! Видел и как губили, видел и как учились, – все видел. А все-таки не представлял всего вместе – как это перед войной выглядело. Ум отказывается верить… Нет, люди не виноваты, что мы так войну начали. И когда считаю, что сейчас на равных с немцами воюем, пусть мне не паяют недооценку и прочее. Я гордо это говорю. И верю, что мы им еще такую кузькину мать покажем, какой они до второго пришествия не забудут! Война на носу, а из двухсот двадцати пяти командиров полков ни одного окончившего академии! „Здравствуйте, господин Гитлер, восемь лет вас дожидались, приготовились!..“ Чего молчишь?..»
Серпилин как молча стоял, так молча и отошел от окна. «Спрашиваешь – чего молчу? Молчу потому, что сказал бы по-матушке все, что об этом думаю, да никакого мата не хватит!»
– Одно продолжает беспокоить, – пройдясь по комнате, вслух сказал Серпилин, – все же некоторые из нас с начала войны притерпелись к большим потерям; еще не всегда встречаешь достаточную волю к тому, чтоб не допускать их.
– Ну, эту тему, насколько понял из твоего рассказа, ты сегодня уже развивал.
– Пробовал.
– И особо большого интереса к ней не встретил?
– Не знаю, – сказал Серпилин. – Может, не сумел изложить.
Иван Алексеевич пожал плечами. «Будем считать, что так», – говорил его жест. Пожал плечами, прошелся, потом сказал:
– Тогда, в конце декабря, мои предложения блокировать Сталинград меньшими силами тоже в одном из пунктов сводились к тому, чтобы избежать лишних потерь.
– А вот тут с тобой не согласен.
– Интересно, – сказал Иван Алексеевич. – Что был неправ, уже знаю в приказном порядке. Но от тебя, в виде исключения, по старой дружбе, интересно все же услышать – почему?
Серпилину после этих слов уже не хотелось говорить; он не ожидал такой ожесточенности, хотя, наверно, за ней стояла не только обида. Однако, раз заговорив, уже не отступил.
– Может, я, как участник, необъективен, но не в силах себе представить, что могли стоять вокруг них и ждать. После всего, что с начала войны пережили, слишком сильная была потребность скорей покончить с ними. И моральный эффект от того, что на трехсоттысячной фашистской армии – крест! – и на фронте, и в тылу, да, наверно, и во всем мире таков, что ради него – считаю – имело смысл те три армии, о которых ты говоришь, и в боях потрепать и высвободить на месяц позже.
– Как уже доложил тебе, спорить лишен возможности, – сказал Иван Алексеевич, – но все же склонен считать, что моральный эффект и на месяц позже был бы неплохой! А с чисто военной точки зрения, по старой дружбе, тоже не скрою, скажу – логика твоя хромает!
– А вопрос такого масштаба, что одной военной точки зрения тут мало.
– Слышал и это. Так что ты как раз в жилу попал. Ладно, давай, добивай меня! – невесело усмехнулся Иван Алексеевич.
– А я тебя не добиваю. Просто говорю, что думаю, независимо ни от чего. Или, раз тебя сняли, – уже нельзя? Не признаю таких отношений.
– Это, положим, верно, хотя нельзя сказать, чтоб ласково.
– Эх, Ваня! – вздохнул Серпилин. – Смотрю сейчас на тебя и думаю: если бы не ты, не был бы я ни жив, ни свободен. Ну чем тебе за это заплатить? Жизнью платить? Этого пока не требуется. А раз пока не требуется, значит, надо правдой платить. Больше печем.
– Напрасно думаешь, что меня обидел. Не убедил, но не обидел.
– А я не думаю, по лицу вижу.
– А, – махнул рукой Иван Алексеевич, – обида давно на дно ушла, а на лице только так, пузыри. Когда тебе отбыть приказано?
– Даны сутки на устройство личных дел.
– На кладбище поедешь?
– Имел в виду.
– Вместе съездим, если не возражаешь.
– Поедем.
– Что так задумчиво ответил? Может, один хочешь?
– Нет, будет легче с тобой. Просто сначала удивился. Не привык, что ты можешь быть свободен.