Ну, что ж, пускай Манья вернется. Теперь все равно. Все равно. Все переболело. Снявши голову, по волосам не плачут.
У Герпаков заплакал ребенок. Вот видишь, может, и правда, Полана ходила поглядеть на ребеночка. Что ж тут особенного? Бабы ведь души не чают в детях. Сейчас Герпакова, наверно, дает ему грудь. Помнишь, Полана, как ты кормила Гафию? Поведешь, бывало, плечом, и грудь опять прячется под рубашку. Одиннадцать лет прошло. А я-то в Америку… Глупый, глупый!
Гордубал глядит на звезды. Господи, сколько их! Наверно, прибавилось за эти годы. Раньше их было не так много… Прямо страх берет… Все равно, все равно, все спадает, как шелуха, одно за другим. Была Америка, было возвращение. Были Герич, Феделеш, Манья — много чего было. А теперь — ничего нет. Все равно. Слава богу, отлегло от сердца.
Тру-ту-ту — трубит вдали ночной сторож. А звезд столько, что дрожь пробирает.
Покойной ночи, Полана, покойной ночи, покойной ночи!
XXIII
Раннее утро, еще никто не проснулся, а Юрай уже вышел из деревни и шагает в горы. К пастуху Мише. Зачем? Да так, потолковать с человеком.
Гор еще не видно, в воздухе повис туман. Юрая немного знобит, но боли в боку нет. Только дышать трудно, — верно, от тумана. Юрай проходит мимо своего бывшего поля и останавливается перевести дух. Поле уже вспахано — вот вам и одни каменья! Видать, стоит овчинка выделки.
Тяжело дыша, Гордубал шагает дальше. Туман поднялся и перевалил через лес. Скоро осень. Гордубал поднимается в гору, прижимает руки к груди. Вот опять колет; теперь колет все время — вверх ли идешь или вниз. Чуть-чуть повыше опять туман. Но это уже не туман, а облака, носом можно учуять, как они пропитаны влагой. Осторожнее, не стукнуться бы об них головой! Вот облака перевалили через хребет; теперь Гордубал идет в облаках, в трех шагах ничего не видно. Приходится пробираться на ощупь, сквозь густой туман, не зная, где ты. И Гордубал, хрипло дыша, медленно, с трудом шагает в облаках.
Заморосил мелкий холодный дождь. Наверху, на полонине, пастух Миша накинул на голову мешок и, щелкая кнутом, гонит волов к шалашу. Что это рядом с ним? Не разберешь — зверь, куст или камень. А, это умный песик — Чувай! Чувай обегает стадо и сам гонит волов, только звон доносится из тумана.
Миша сидит на пороге пастушьей хижины и глядит во мглу. Туман временами редеет, и видно, как волы жмутся друг к другу. Потом все опять заволакивает тучами, только дождь шумит. Сколько сейчас может быть времени? Наверно, около полудня, Чувай вскакивает, настораживается и тихо ворчит. Из тумана появляется тень.
— Ты здесь, Миша? — окликает сиплый голос.
— Здесь.
— Ну, слава богу!
Это Гордубал, он промок насквозь, зуб на зуб не попадает. Со шляпы струйками стекает вода.
— Что шляешься под дождем? — сердито спрашивает Миша.
— С утра… не было дождя, — сипит Юрай. — Ночь была ясная. Это хорошо, что дождь… земле дождь нужен.
Миша, задумавшись, моргает.
— Погоди, я огонь разведу.
Гордубал сидит на сене и глядит на огонь. Потрескивают, дымят дрова. Тепло разливается по телу Юрая — да еще Миша накинул ему на спину мешок. Уф, даже жарко! Словно в майне. Юрай с учит зубами и гладит мокрого, вонючего Чувая. Э-э, что там, я и сам-то пахну, как мокрый пес.
— Миша, — запинаясь, говорит Юрай, — а что… там… за сруб в лесу?
Миша кипятит в котелке воду и бросает в нее какие- то травы.
— Я знаю, худо тебе, — ворчит он, — и чего шляешься под дождем, дурень?..
— У нас в майне была штольня, — торопливо рассказывает Юрай, — там всегда капала вода. Всегда. Кап-кап-кап, точно часы идут… А знаешь, у Герпаковой родился ребенок. Полана ходила поглядеть… Нигде нет работы, Миша, никому не нужны люди.
— А ведь все новые родятся, — ворчит Миша.
— Надо, чтобы родились, — трясется в ознобе Юрай, — для того и женщины на свете. Ты не женатый, не знаешь, не знаешь ничего, Миша. Ну что ты можешь сказать, раз не женат? А надо, брат, обо всем подумать. Надо, чтобы было записано — «за любовь ее и верность супружескую». Иначе люди могут бог знает что сказать. Эх, жалко, украли у меня три тысячи долларов. Зажила бы она, как барыня, а? Правда! Ну, скажи, Миша.
— Верно, — бормочет Миша, раздувая огонь.
— Вот видишь. А мне говорят — дурень. Завидуют, что такая жена у меня. Голову держит высоко, как господский конь. Вот какой народ: все норовят обидеть человека. Пошла-то она всего лишь к соседке, взглянуть на ребеночка, а люди болтают бог весть что. Растолкуй им, Миша, что я сам видел, как она вышла от соседки.
Миша серьезно кивает головой.
— Скажу, все скажу.
Юрай переводит дух.
— Я затем и пришел, понял? Ты не женат, тебе не за что мстить. Мне они не поверят. Ты им скажешь, Миша? Пусть поймут, что пришлось нанять батрака, раз хозяин был в отлучке. Полана на чердаке запиралась, крючок крепкий такой, я сам видел… А Герич городит бог весть что! Мол, восемь лет и все такое. Скажи, кто знает ее лучше — Герич или я? Поведет плечом — и грудь опять под рубашкой… Тот парень, что был внизу у ручья, не наш, он леготский, я сам видел. Он пришел с той стороны. А люди — сразу за сплетни.
Миша качает головой.
— На, выпей-ка это, помогает.
Юрай глотает горячий отвар и глядит в огонь.
— Хорошо у тебя тут, Миша. Ты им все расскажи, тебе поверят. Ты, говорят, все знаешь. Скажи, что была она хорошая, верная жена… — Дым ест глаза, у Юрая навертываются слезы; нос у него совсем заострился. — Я, я один знаю, какая она! Эх, Миша! Хоть сейчас бы поехал опять в Америку, чтобы копить для нее деньги…
— Выпей-ка разом, — говорит Миша. — И согреешься.
У Гордубала на лбу выступает обильный пот. Его охватывает приятная слабость.
— Много я мог бы порассказать про Америку, Миша, — произносит он. — Многое позабыл, да подожди, вспомню…
Миша молча подбрасывает дров в костер, Гордубал прерывисто дышит и что-то бормочет сквозь сон. Дождь перестал, лишь с елок над шалашом падают тяжелые капли. А туман все сгущается. Порой замычит вол, и Чувай бежит поглядеть на стадо.
Миша чувствует на спине напряженный взгляд Гордубала. Юрай уже несколько минут не спит и глядит запавшими глазами на Мишу.
— Миша! — хрипит Гордубал. — Может человек сам с собой покончить?
— Чего?
— Может человек себе положить конец?
— Зачем?
— Чтобы не думать больше. Есть такие думы, Миша, что… лучше бы их не было. Думаешь… например, что она врет… что не была у соседки… — У Юрая дергаются губы. — Как от них избавиться, Миша?
Миша сосредоточенно молчит.
— Трудное дело. Думай до конца.
— А если в конце… только конец? Может человек себе положить конец?
— Не надо, — медленно говорит Миша. — Зачем? И так умрешь.
— А скоро?
— Если хочешь знать — скоро.
Миша встает и выходит из шалаша.
— Спи теперь, — говорит он, обернувшись в дверях, и исчезает в тумане.
Гордубал пытается встать. Слава богу, ему уже лучше, только голова как-то не держится и тело точно из тряпок — слабое, вялое.
Юрай, пошатываясь, выходит из шалаша. Кругом туман, не видно ни зги, только слышатся колокольцы, тысячи волов пасутся в облаках и звенят колокольцами. Юрай бредет неведомо куда. «Надо вернуться домой», — думает он и идет.
Идет куда глаза глядят. Иногда ему кажется, что под гору, — он точно валится куда-то. Временами похоже, что лезет он в гору, — и это так трудно, дыхание захватывает в груди. Э, все равно, лишь бы домой. И Юрай Гордубал погружается в туман.
XXIV
Гафия нашла отца в хлеву. Коровы беспокойно мычали, и Полана послала ее поглядеть, что случилось. Гордубал лежал на соломе и хрипел.
Он уже не противился, когда жена отвела его в избу, только как-то недоуменно и с усилием поднял брови. Полана раздела его и уложила в постель.
— Дать тебе чего-нибудь, Юрай?
— Ничего, — пробормотал он и опять забылся. Ему снилось что-то — вот не вовремя разбудили! Но что это было? Нет, Герич не был в Америке… Все опять спуталось, придется начать сначала. Эх, как давит грудь! Верно, это песик Чувай улегся на меня. Юрай беспокойно гладит волосатую грудь. Спи, спи, мохнатый, как у тебя бьется сердце! Ох, и тяжел ты, плут!
Гордубал ненадолго задремал, а когда проснулся, то увидел, что Полана стоит в дверях и испытующе смотрит на него.
— Ну, как тебе?
— Лучше, голубушка. — Он не решается заговорить, боясь, что исчезнет родной дом и возникнет опять каморка в Джонстоне. Да, да здесь совсем как дома: расписной сундук, дубовый стол, стулья. У Гордубала сильнее забилось сердце. Наконец-то я дома! Господи, какая же длинная дорога — четырнадцать дней на лоуэрдеке, да еще в поезде. Тело точно разломанное. Только не шевелиться, а то опять все исчезнет. Лучше закрыть глаза и думать — вот я здесь, дома.