– Но ведь «германский замок» еще жив! – воскликнула я с восторгом. – Он совсем не разрушен: этот рыцарский замок просто превратился в замок из эйхендорфовской новеллы [17]. Может быть, все, что тебя гнетет, тоже должно претерпеть некое превращение? – Я подумала в этот момент о его Германии.
Но он опять, как бы пропустив мимо ушей мои слова, сказал лишь:
– Меня сейчас интересует лишь одна часть Германии – ты сама! Можешь ли ты сама претерпеть некое превращение?..
– Энцио… – ответила я, чувствуя, как меня переполняет готовность к любым жертвам и испытаниям. – Я могу все, чего ты пожелаешь! Во что мне превратиться? Скажи мне! Пожалуйста!
– Но ведь ты уже превратилась… – ответил он дрожащим голосом. – Ты все еще считаешь себя так называемой Христовой невестой?.. Я люблю тебя, а ты – неужели ты меня не любишь?
И я вдруг – только теперь – поняла: мне ни разу до этой минуты не пришла в голову мысль о том, что наша с ним глубокая сопричастность друг другу может стать преградой на моем пути в Санта-Мария на виа деи Луккези. Он прочел это на моем лице с безграничным разочарованием. Нет, это было не разочарование – ведь он с самого первого дня с затаенным страхом ждал этой минуты, что и стало причиной его необъяснимой угнетенности! Выражение блаженства в его глазах погасло, на маленьком угловатом лице отразился устрашающе-яростный, судорожный протест. Какое-то мгновение я думала, что он сейчас, не дожидаясь моего ответа, рванет меня к себе, но протест вдруг, как бы внезапно вспыхнув и прогорев, превратился в бессилие… Он не рванул меня к себе – он знал, что это ему не поможет, знал, что в это мгновение он зависит уже не от меня, а от Бога, ибо только Богу я могла доверить решение, которого ждал от меня Энцио! Но, уже собираясь сделать это, я почувствовала: решение принято. Мое сердце давно сделало свой выбор: оно предвосхитило Божью волю – я любила Энцио.
Он между тем в неописуемом волнении бесцельно двинулся дальше во двор замка. Теперь стены преградили нам путь. Он остановился и сказал, не глядя на меня:
– Я больше не могу выносить эту муку.
Я, как оглушенная, подняла голову. Мы стояли перед готическим порталом; дверь была закрыта, но над ней, там, где пересекались линии остроконечной арки, под открытым зеленым пологом плюща парил над землей оригинал знакомого мне изображения, тот самый трогательный символ: два ангела, явившиеся мне в первую ночь в Гейдельберге как наши с Энцио ангелы-хранители, – тесно прижавшись друг к другу, они держали в руках венок и, казалось, поджидали меня, чтобы еще раз сказать, как в ту ночь: «Все твое милостью Божьей принадлежит и ему…»
И тут я словно очнулась – все вдруг стало ясно. Да, мое сердце сделало выбор, но Бог сделал этот выбор прежде меня: закрытая дверь, перед которой мы стояли, раскрылась, как зеленый полог плюща над ней; я опять увидела – на этот раз в ангельских ликах – родство наших судеб, подтвержденное той таинственной ночью молитв, когда Бог подарил мне жизнь моего друга; Он подарил мне ее еще раньше, и это означало, что моя жизнь уже была подарена Им моему другу. Бог услышал его зов, обращенный ко мне, прежде чем его услышала я, Он принял его любовь ко мне, ибо эта любовь – тут глухая дверь превратилась в открытую зеленую сень, увенчанную двумя ангелами, – эта любовь сама была зовом Бога, обращенным ко мне! От радости мои глаза наполнились слезами, я некоторое время не могла произнести ни звука.
Энцио неверно истолковал мое молчание.
– Значит, ты отреклась от меня и выбрала Бога? – отрывисто произнес он.
– Нет, Энцио, Бог сделал за меня выбор в твою пользу. Пойми же: ты сам – зов Бога, обращенный ко мне, Он любит твою любовь ко мне.
Он все еще ничего не понимал. Его лицо было таким же, как тогда в Колизее, – застывшим, серым, каменным. Я обвила руками его шею, и только теперь он наконец-то понял: все, что принадлежало мне, принадлежало и ему!
Мы провели целый день наверху – в замке, в лесу, на овеваемых всеми ветрами террасах. Нам и в голову не пришло спуститься обратно в город, мы даже не подумали о том, что кого-то может встревожить наше отсутствие. Мы лишь смогли заставить себя в полдень немного подкрепиться. После обеда мы долго сидели в одной из двух башенок главного, парадного балкона-террасы перед замком, в которых чувствуешь себя как в птичьем гнезде высоко над долиной. Солнце приникло к замку и равнине в горячем, бесконечно долгом поцелуе. Свет словно стер все границы между ним и землей: все формы, все цвета слились в перламутровое сияние огромной морской раковины, которая обвилась вокруг старого Гейдельберга и по краям которой поблескивали жемчужными брызгами окрестные деревушки и фабрики. Здесь тоже соединились два пространства, сплавились воедино, как и наши судьбы…
Когда мы наконец отправились в обратный путь, мягкие весенние сумерки уже погасли. На этот раз мы пошли по широкой дороге, которая смутно белела впереди и, плавно изгибаясь, скользила вниз, в благовонную тьму долины. Город внизу, как уставший ребенок, блаженно свернулся калачиком на своем ложе из розово-белых лепестков. С высот, оставшихся позади, нас сопровождали голоса леса, доверчивый шепот ветерка и упругий шелест крыльев ночных птиц, которые время от времени пролетали прямо над нашими головами. Из кустов, что росли на террасах перед замком, пели соловьи. Потом, приблизившись к городу, мы услышали прекрасную мелодию долины – влажный шум Неккара. Этот звук был мягок и прозрачен, как девственно-чистый покров ночи.
Мы шли рука в руке по опустевшим улицам к Старому мосту; в окнах уже погасли огни. Темные дома, днем такие уверенные и независимые, сейчас испуганно жались друг к другу, словно искали тепла и защиты. Все казалось исполненным детского доверия к окружающим предметам и существам, все пребывало в мире и согласии друг с другом, все словно находилось под охраной вечной Доброты, и у меня вдруг впервые появилось отчетливое чувство: здесь действительно моя родина! А еще мне казалось, когда я шагала со своим другом по ночному городу, будто это Бог ведет нас обоих за руки.
– Энцио, – сказала я, – ты помнишь, как много лет назад ты вел меня по ночному Риму, – в ту ночь, когда мы возвращались из Колизея, преследуемые его тенями, пока не увидели алтарь, весь залитый сиянием горящих свечей?.. Мне потом постоянно казалось, будто я прошла с тобой через весь мир до его сокровеннейшей святыни. И теперь я и в самом деле пойду с тобой через весь мир, и я опять, шагая рядом с тобой, увидела святыню, где все залито бесконечным светом, – знаешь ли ты, что означают для меня эти слова – «рядом с тобой»?
Он тихо ответил:
– Да…
Я должна еще хотя бы коротко рассказать о последних минутах этого дня. Его финал тоже похож на ту далекую ночь после посещения Колизея. Тогда меня встретила на лестнице бедная испуганная тетушка Эдельгарт, теперь, много лет спустя, в доме моего опекуна, навстречу мне вышла – гораздо более спокойная – Зайдэ, когда горничная, уже без наколки с рюшами, в шлафроке, открыла дверь на наш поздний звонок и впустила нас. Я не помню, чтобы меня при виде Зайдэ охватило чувство неловкости и раскаяния из-за причиненного ей беспокойства, хотя она очень многословно и театрально уверяла меня, что вся извелась от тревоги и мучительного недоумения, куда я могла запропаститься. Ведь существует же телефон! Отчего же я не пожелала им воспользоваться? Она тщетно ждала меня к обеду, потом к ужину…
Я не могла ей ответить ничего вразумительного – как и в ту римскую ночь, когда бабушка сказала, обращаясь ко мне: «Дитя мое! Где ты была и где ты все еще находишься?» Зато Энцио в этот раз, к счастью, вопреки своим обычным привычкам, проявил заботу о приличиях и настоятельно попросил хозяйку избавить меня сегодня от каких бы то ни было вопросов, выразив готовность сам все объяснить. Я проскользнула мимо них вверх по лестнице, а он проследовал за Зайдэ в салон.
Полчаса спустя – я еще стояла у открытого окна и слушала замирающий звук шагов моего друга в саду – в дверь моей комнаты постучали, и вошла Зайдэ, явно очень взволнованная. Энцио, сказала она, раскрыл ей тайну случившегося. Она не могла отказать себе в удовольствии еще сегодня заключить меня в объятия и поздравить, так как это с самого начала было ее заветным желанием! И она все это время болела за нас душой; ах, как это прекрасно, говорила она, болеть душой за чье-то зарождающееся счастье! Я почувствовала, что она в какой-то мере считает наше счастье и своей заслугой. Я при всем желании не могла бы даже предположить, в чем состоит эта заслуга, но в своем блаженстве была готова благодарить Бога и весь свет – чем же Зайдэ хуже других! И я поблагодарила ее, чем, похоже, очень порадовала ее, а она с нежностью поцеловала меня и сказала, что отныне у меня еще больше оснований считать этот дом своим домом: теперь ей и в самом деле доведется сыграть в моей жизни роль матери, как, впрочем, и в жизни Энцио, поскольку его собственную мать, к сожалению, вряд ли обрадует наша любовь (вероятно, она имела в виду богатую невесту, которую та подыскивала для своего сына). Потом она пообещала сделать все, что только в ее силах, чтобы благополучно привести корабль нашего счастья к родной пристани, она даже принялась строить планы относительно нашей свадьбы, которая, разумеется, тоже должна была состояться в ее доме; при этом она с улыбкой намекнула на венчание в церкви, которого она, конечно же, без труда добьется от Энцио, объединив свои усилия с моими. И вообще, у меня больше нет ни малейших причин беспокоиться о религиозной стороне наших отношений, – я и представить себе не могу, как Энцио боялся, что я уйду в монастырь и он навсегда меня потеряет! Я буквально вернула его к жизни своим согласием, поэтому она не сомневается – теперь он готов на все.