Я не прерывал Меналка; он говорил то же самое, что месяц тому назад я говорил Марселине; итак, мне следовало согласиться с ним. Почему, из какого малодушия я перебил его и сказал, подражая Марселине, слово в слово ту фразу, которой она тогда меня прервала:
– Вы же не можете, милый Меналк, требовать от каждого, чтобы он отличался от всех остальных…
Меналк сразу замолчал, странно посмотрел на меня, потом, в то время как Эузебий подходил ко мне, чтобы проститься, он бесцеремонно повернулся ко мне спиной и заговорил с Гектором о незначительных вещах.
Как только я произнес свою фразу, она показалась мне глупой; и я особенно огорчился тем, что Меналк из-за этого мог подумать, что меня задели его слова. Было поздно, гости расходились. Когда гостиная почти уже опустела, Меналк подошел ко мне и сказал:
– Я не могу расстаться с вами так. Без сомнения, я неправильно понял ваши слова. Позвольте мне, по крайней мере, надеяться…
– Нет, – ответил я, – вы правильно их поняли… Но они были лишены смысла; едва я произнес их, как уже стал страдать от их глупости, особенно потому, что они должны были в ваших глазах поставить меня как раз в ряды тех, кого вы только что обвиняли и кто мне так же отвратителен, как и вам, я утверждаю это. Я ненавижу всех принципиальных людей.
– Это, – ответил Меналк со смехом, – самая ненавистная вещь на свете. От них нельзя ждать никакой искренности, потому что они делают лишь то, что им повелевают делать их принципы, иначе же они смотрят на то, что сделали, как на плохое. От одного подозрения, что вы, может быть, в их лагере, я почувствовал, как слова застыли у меня на губах. Печаль, которая тотчас же охватила меня, открыла мне, насколько сильна моя привязанность к вам; я желал, чтобы это оказалось ошибкой, – не привязанность к вам, а мое суждение.
– Действительно, ваше суждение было неверно.
– Ах! не правда ли! – сказал он с живостью, беря меня за руку. – Послушайте, я должен скоро уезжать, но я хотел бы еще повидать вас. Мое нынешнее путешествие будет более продолжительным и полным случайностей, чем другие; я не знаю, когда вернусь. Я должен уехать через две недели; здесь никто не знает, как близок мой отъезд; я только вам сообщаю это. Я уезжаю рано утром. Ночь перед отъездом всегда для меня полна ужасной тоски. Докажите мне, что вы не принципиальный человек; могу ли я рассчитывать, что вы захотите провести эту последнюю ночь со мной?
– Но мы увидимся еще до этого, – сказал я немного удивленно.
– Нет. Эти две недели я никого не буду принимать; и даже не буду в Париже. Завтра я уезжаю в Будапешт; через шесть дней я должен быть в Риме. Там живут друзья, которых я хочу обнять перед отъездом из Европы. Еще один друг ждет меня в Мадриде.
– Я согласен, я проведу эту ночь бдения с вами.
– И мы будем пить ширазское вино, – сказал Меналк.
Через несколько дней после этого вечера Марселина стала хуже себя чувствовать. Я уже говорил, что она часто недомогала; но она не любила жаловаться, а так как я приписывал ее недомогание беременности, то оно казалось мне вполне естественным, и я старался не беспокоиться. Старый, довольно глупый или недостаточно образованный врач сначала нас чрезмерно успокоил. Между тем ее новое недомогание, сопровождаемое жаром, заставило меня позвать доктора Т., который считался тогда лучшим специалистом в этой области. Он удивился, что я не позвал его раньше, и предписал точный режим, на который ей следовало бы перейти уже некоторое время тому назад. Из-за своего очень неосторожного мужества Марселина до этого дня переутомлялась; теперь до разрешения от бремени, которое ожидалось в конце января, она должна была лежать. Немного взволнованная и более слабая, чем она в этом хотела признаться, Марселина очень покорно подчинилась самым стеснительным предписаниям. Все же она оказала кроткое сопротивление, когда Т. прописал: ей хину в таких дозах, от которых, она знала, мог пострадать ее ребенок. В течение трех дней она упорно: отказывалась принимать ее; потом ей и этому пришлось подчиниться, так как жар усилился; но сделала она это; с большой грустью, словно с мучительным отречением от будущего; какое-то религиозное смирение сломило волю, которая поддерживала до сих пор, так что ее состояние резко ухудшилось в несколько дней.
Я окружил ее еще большими заботами и, как мог, успокоил ее, ссылаясь на мнение самого Т., не находившего ничего опасного в ее болезни; но сила ее тревоги наконец испугала и меня. Ах, как шатко уже тогда покоилось наше счастье на надежде, – надежде на столь неверное будущее! Я, который прежде любил только прошлое, я был опьянен; однажды внезапно сладостью мгновения – так думал я, – но будущее отнимает чары у настоящего еще сильнее, чем настоящее отнимает чары у прошлого; а со времени нашейночи в Сорренто вся моя любовь, вся моя жизнь стремилась; к будущему.
Наступил вечер, который я обещал провести с Меналком; и несмотря на то, что мне было неприятно оставлять; Марселину на целую зимнюю ночь, я изо всех сил постарался убедить ее в торжественности свидания и в важности моего обещания. Марселине в этот вечер было немного лучше, но все же я беспокоился; сиделка сменила меня у ее постели. Но как только я очутился на улице, мое беспокойство вспыхнуло с новой силой; я отгонял его, боролся, сердясь на самого себя за то, что не могу освободиться от него. Таким образом я мало-помалу дошел до состояния чрезмерного напряжения, до странной восторженности, очень непохожей и все же близкой к мучительному беспокойству, породившему ее, но еще более близкой к счастью. Было поздно, я шел большими шагами; падал густой снег; я был счастлив, что дышу более свежим воздухом, что борюсь против холода, счастлив в борьбе с ветром, ночью, снегом; я наслаждался своей энергией.
Меналк, услышавший мои шаги, показался на площадке лестницы. Он ждал меня нетерпеливо. Он был бледен и казался взволнованным. Он снял с меня пальто и заставил переменить мокрые сапоги на мягкие персидские туфли. На столике около камина были приготовлены лакомства. Две лампы освещали комнату, но менее ярко, чем камин. Меналк прежде всего справился о здоровье Марселины; для упрощения я сказал ему, что она чувствует себя совсем хорошо.
– Вы скоро ждете ребенка? – спросил он.
– Через месяц.
Меналк наклонился к огню, словно желая скрыть лицо. Он молчал. Он так долго молчал, что под конец мне стало совсем неловко, и я тоже не знал, что мне ему сказать. Я встал, сделал несколько шагов, потом, подойдя к нему, положил ему руку на плечо. Тогда, как бы продолжая свою мысль, он прошептал:
– Нужно сделать выбор. Самое важное знать, чего хочешь.
– Как! Разве вы не собираетесь уезжать? – спросил я его, не будучи уверен в смысле его слов.
– Кажется.
– Разве вы колеблетесь?
– К чему? Вы, у которого есть жена и ребенок, оставайтесь… Из тысячи форм жизни каждый человек может изведать только одну. Безумие – завидовать счастью другого; им нельзя было бы воспользоваться. Счастье не продается готовым, а только по мерке. Я уезжаю завтра; я знаю: я старался выкроить это счастье по своему росту… сохраняйте мирное счастье домашнего очага.
– Я тоже по своему росту кроил свое счастье! – воскликнул я. – Но я вырос; теперь мое счастье давит меня; иногда я почти задыхаюсь в нем!..
– Ба, вы привыкнете к нему! – сказал Меналк; потом он встал передо мной, пристально посмотрел мне прямо в глаза, и, так как я ничего не мог сказать ему, он улыбнулся несколько печально и продолжал:
– Думаешь, что ты владеешь, а на самом деле тобой владеют. Налейте себе ширазского вина, милый Мишель, вам не часто придется пить его, и возьмите этих розовых сластей, которые персы едят вместе с ним. Сегодня вечером я хочу пить с вами, хочу забыть, что завтра уезжаю, и разговаривать так, как если бы эта ночь была долгой… Знаете ли вы, что делает нынешнюю поэзию и особенно философию мертвой буквой? То, что обе они оторваны от жизни. Греция, – она идеализировала одновременно и жизнь, так что жизнь артиста сама уже была поэтическим воплощением; жизнь философа – проведение в дело его философии; смешанная с жизнью, вместо того чтобы чуждаться ее, философия питала поэзию, поэзия выражала философию, и убедительность их была поразительна. Теперь красота больше не действенна; действие не заботится о том, чтобы быть прекрасным, а мудрость живет особняком.
– Почему, – сказал я, – вы, воплощающий в жизнь вашу мудрость, не пишете мемуаров? Или, проще, – прибавил я, заметив его улыбку, – воспоминаний о ваших путешествиях?
– Потому что я не хочу вспоминать, – ответил он. – Если бы я делал это, мне бы казалось, что я мешаю будущему свершаться и даю власть прошлому. Из совершенного забвения вчерашнего дня я создаю новизну каждого часа. Никогда мне не достаточно того, чтобы был я счастлив. Я не верю в умершее и смешиваю то, чего больше нет, с тем, чего никогда не было.