— Да не знаю. Нет, вру, знаю отлично: дела мои идут под горку, и с каждым днем все шибче. Потому, может, и лучше, что я один, никому не в тягость.
— Да с какой стороны поглядеть; впрочем, это дело твое. Но мне тебя жаль.
— Не стоит жалеть. Всем придет черед помирать, даже и каменотесам. Послушай, старина, мы сидим сейчас с тобой один на один, и незачем так уж задаваться. Ты ведь когда-то тоже мечтал о другом, разве ты не хотел работать на железной дороге?
— Ах, да это когда было!
— А дети твои здоровы?
— А как же. Якоб уже сам зарабатывает.
— Вот как? Ну и бежит время! Ладно, думаю, что мне пора дальше.
— Не спеши! Ведь так давно не видались. Скажи мне, Кнульп, могу я тебе хоть чем-нибудь помочь? Много-то я при себе не имею, а полмарки есть.
— Они тебе самому пригодятся, дружище! Благодарю, мне не надо.
Он хотел было еще что-то добавить, но словно обруч стиснул ему сердце, и он замолк; каменотес дал ему отхлебнуть из своей фляги. Некоторое время оба молчали и глядели вниз на город; пруд возле мельницы ослепительно сверкал на солнце, по мосту медленно ехала груженая телега, а из-под плотины не спеша выплывал выводок белых гусенят.
— Теперь уж я точно отдохнул, пора двигаться дальше, — снова начал Кнульп.
Каменотес, погруженный в свои мысли, только покачал головой.
— Послушай, — сказал он, с трудом подбирая слова, — ты ведь мог не только не дойти до такой бедности, а просто-таки многого достичь. Чертовски за тебя обидно. Знаешь, Кнульп, я, конечно, не штундист, но я верю тому, что написано в Библии. Вспомни и ты об этом: когда надо будет держать ответ, нелегко тебе придется! Дарований у тебя было больше, чем у любого другого, и ничего из тебя не вышло. Ты не должен на меня сердиться, что я так говорю.
Кнульп усмехнулся, искорка прежнего озорства промелькнула в его глазах. Он дружески похлопал каменотеса по плечу и встал.
— Поживем — увидим, Шайбле. Может, господь бог вовсе не станет меня допрашивать: почему ты, такой-сякой, не стал судьей? Может, он только скажет: «Ты снова здесь, Кнульп, дитя неразумное?» — и даст мне работенку полегче — присматривать за ребятишками или еще что.
Андрес Шайбле только пожал плечами под своей синей в белую клетку рубашкой.
— С тобой невозможно говорить серьезно. Ты воображаешь, что стоит явиться Кнульпу, и сам господь станет шуточки шутить.
— Вовсе нет. Но ведь может и так случиться, не правда ли?
— Не говори этого!
На прощанье они пожали друг другу руки, и каменотес все же ухитрился всучить ему монетку, которую незаметно выгреб из кармана. Кнульп взял ее, не сопротивляясь, чтобы не портить ему радость.
Он кинул прощальный взгляд на родную долину, еще разок кивнул Андресу Шайбле, сильно закашлялся и быстрым шагом зашагал прочь, вскоре исчезнув за верхним выступом леса.
Через две недели, после того как туман и холода еще раз сменились солнечными днями с поздними колокольчиками и переспелой ежевикой, внезапно наступила зима. Ударил сильный мороз, на третий день, когда в воздухе чуть потеплело, начали падать частые тяжелые хлопья снега.
Кнульп все эти дни проскитался без цели по родной округе, он еще дважды, спрятавшись в лесу, видел неподалеку от себя каменотеса Шайбле, наблюдал за ним, но окликать его больше не стал. Слишком много ему приходилось думать — и во время этих долгих, трудных и бесполезных переходов он все больше запутывался в терновых дебрях своей впустую растраченной жизни, не находя ни смысла, ни утешения. Затем на него с новой силой обрушилась болезнь, и дело дошло до того, что в один прекрасный день он чуть было сам не явился в Герберзау и не постучал в двери больницы. Но когда после многодневного одиночества он снова увидел внизу родной город, все от него исходившее звучало так чуждо и враждебно душе Кнульпа, что ему стало ясно: там ему делать нечего. Время от времени он заходил в деревни и покупал немного хлеба, а лесных орехов было везде вдоволь. Ночи Кнульп проводил в опустевших хижинах лесорубов или просто на поле, зарывшись в скирду соломы.
На этот раз в сильную метель он спустился с Волчьей горы и вышел к нижней мельнице, разбитый и усталый, но все еще на ногах, как будто обязан был до предела прожить недолгий остаток жизни и все мчаться вперед по лесным просекам и дорогам. Как он ни был болен и слаб, его глаза и ноздри сохраняли былую живость, и еще сейчас, безо всякой цели, он приглядывался и принюхивался, как чуткий охотничий пес, не пропуская ни одного бугорка, ни одного звериного следа, ни одного порыва ветра. Он делал это помимо воли, и ноги его шли сами собой.
В мыслях же своих, как все последние дни, он опять предстоял перед господом богом и непрерывно с ним беседовал. Страха он не испытывал, он знал, что бог ничего не может нам сделать. Они беседовали друг с другом, бог и Кнульп, о бесполезности прожитой Кнульпом жизни и о том, как все могло бы быть по-другому и почему то или это случилось так, а не иначе.
— С той поры все и началось, — упорствовал Кнульп, — с той поры, как мне было четырнадцать и Франциска меня бросила. Тогда из меня еще что угодно могло получиться. Но что-то во мне умерло или сломалось, и я уже был ни на что не годен. Ах, нечего говорить, ошибка в том, что ты не дал мне умереть в четырнадцать лет. Тогда моя жизнь была бы такой же прекрасной и совершенной, как спелое яблоко.
Господь бог, однако, все время улыбался, слушая Кнульпа, и по временам его лицо пропадало в метели.
— Нет, Кнульп, — говорит он назидательно, — вспомни свои юношеские скитания, вспомни лето в Оденвальде и лехштеттенские деньки. Разве же ты не отплясывал там, как молодой олень, не чувствовал, как благодатная жизнь играет во всех твоих помыслах? Разве ты не пел и не играл на гармонике так, что девушки глаз с тебя не сводили? А помнишь еще летнюю пору в Бауэрсвилле? А первую подружку твою, Генриетту? Разве всего этого не было?
И Кнульп припоминал все это, и, как дальние огни на вершинах гор, смутно и прекрасно мерцали ему радостные дни его юности; от них исходил тяжелый сладкий аромат, как от вина и меда, и пели они низкими голосами, как ночной ветер в пору оттепели в преддверье весны. О, господи, это было прекрасно, и радость была прекрасна и печаль, и мучительно жаль каждого дня, который упущен!
— Да, это было прекрасно, — вынужден признать он, но говорит он это капризно и упрямо, как усталый ребенок. — Тогда было прекрасно. Конечно, и чувство вины бывало, и грусть тоже. Правда твоя, это были славные годы, и немногие, наверно, так осушали стаканы, отплясывали такие танцы и праздновали ночами такие свадьбы, как я тогда. Но потом, потом пусть бы на этом все и кончилось! Уже и тогда на розе были шипы, а после и вовсе не было таких хороших времен. Нет, с тех пор не было.
Господь почти совсем исчез за густой пеленой снега. Только когда Кнульп остановился ненадолго, чтобы перевести дух и сплюнуть в снег маленькие красные сгустки крови, господь снова был тут как тут и незримо подал голос.
— Скажи на милость, Кнульп, разве ты не неблагодарный человек? Смех берет, до чего ты забывчив! Мы сейчас вспоминали о той поре, когда ты был первым танцором, и о твоей Генриетте, и тебе поневоле пришлось согласиться, что это было и прекрасно, и славно, и уж ничуть не бессмысленно. Но если вспоминать так про Генриетту, мой милый, то что уж сказать про Лизабет? Или ее ты совсем позабыл?
И снова, как дальние горы, встало перед ним прошлое, и хоть выглядело оно теперь не так весело и радостно, зато сияло теплее и задушевнее, словно женщина улыбалась сквозь слезы, и из могил вставали дни и часы, о которых он давно уж не вспоминал. А посреди всего стояла Лизабет, с прекрасными, печальными глазами, и держала на руках крошечного мальчонку.
— Какой я, однако, был негодяй! — снова стал сетовать Кнульп. — Нет, после того как умерла Лизабет, жить мне уж вовсе не следовало!
Но господь не дал ему продолжать. Он посмотрел на него проницательным взглядом светлых глаз и сказал:
— Оставь, Кнульп! Ты причинил Лизабет много горя, что верно, то верно, но ты ведь прекрасно знаешь, что она видела от тебя больше хорошего, чем плохого, и никогда на тебя не гневалась. Ты все еще не догадался, дитя неразумное, в чем был смысл всего? Ты все еще не догадался, мой милый, зачем тебе суждено было пройти по жизни легкомысленным бездельником и бродягой. Да затем, чтобы внести в мир хоть малую толику детского сумасбродства и детского смеха. Затем, чтобы люди тебя повсюду чуточку любили, чуточку поддразнивали и чуточку были тебе благодарны.
— В конечном счете это правда, — чуть слышно согласился Кнульп, немного помолчав. — Но все это было раньше, когда я был еще молод. Почему, ну почему ничто меня не научило и я так и не стал порядочным человеком? Еще можно было успеть.
Снегопад на некоторое время прекратился. Кнульп передохнул и хотел было смахнуть с одежды и шляпы толстый слой снега, но так и не сделал этого, был слишком утомлен и рассеян. Господь стоял теперь совсем близко, светлые его глаза были широко раскрыты и сияли, как солнце.