– Боже! Боже мой! – прошептала она, приходя чрез несколько времени в себя, – да неужто же мои глаза… Неужто он!
И она покрылась яркою краской багрового румянца и перешла из спальни в столовую. Здесь она села у окна и, спрятавшись за косяком, решилась не спать, пока настанет день и проснется Синтянина.
Ждать приходилось недолго, на дворе уже заметно серело, и у соседа Висленевых, в клетке, на высоком шесте, перепел громко ударял свое утреннее «бак-ба-бак!».
Глава девятая
Дока на доку нашел
Чтоб идти далее, надо возвратиться назад к тому полуночному часу, в который Горданов уехал из дома Висленевых к себе в гостиницу.
Мы знаем, что когда Павел Николаевич приехал к себе, было без четверти двенадцать часов. Он велел отпрягать лошадей и, проходя по коридору, кликнул своего нового слугу.
– Ко мне должны сейчас приехать мои знакомые: дожидай их внизу и встреть их и приведи, – велел он лакею.
– Понимаю-с.
– Ничего ты не понимаешь, а иди и дожидайся. Подай мне ключ – я сам взойду один.
– Ключа у меня нет-с, потому что там, в передней, вас ожидают с письмом от Бодростиных.
– От Бодростиных! – изумился Горданов, который ожидал совсем не посланного.
– Точно так-с.
– Давно?
– Минуты три, не больше, я только проводил и шел сюда.
– Хорошо, все-таки жди внизу, – приказал Горданов и побежал вверх, прыгая через две и три ступени.
«Человек с письмом! – думал он, – это, конечно, ей помешало что-нибудь очень серьезное. Черт бы побрал все эти препятствия в такую пору, когда все больше чем когда-нибудь висит на волоске».
С этим он подошел к двери своего ложемента, нетерпеливо распахнул ее и остановился.
Коридор был освещен, но в комнатах стояла непроглядная темень.
– Кто здесь? – громко крикнул Горданов на пороге и мысленно ругнул слугу, что в номере нет огня, но, заметив в эту минуту маленькую гаснущую точку только что задутой свечи, повторил гораздо тише, – кто здесь такой?
– Это я! – отвечал ему из темноты тихий, но звучный голос.
Горданов быстро переступил порог и запер за собою дверь.
В это мгновение плеча его тихо коснулась мягкая, нежная рука. Он взял эту руку и повел того, кому она принадлежала, к окну, в которое слабо светил снизу уличный фонарь.
– Ты здесь? – воскликнул он, взглянув в лицо таинственного посетителя.
– Как видишь… Один ли ты, Павел?
– Один, один, и сейчас же совсем отошлю моего слугу.
– Пожалуйста, скорей пошли его куда-нибудь далеко… Я так боюсь… Ведь здесь не Петербург.
– О, перестань, все знаю и сам дрожу.
Он свесился в окно и позвал своего человека по имени.
– Куда бы только его послать, откуда бы он не скоро воротился?
– Пошли его на извозчике в нашу оранжерею купить цветов. Он не успеет воротиться раньше утра.
Горданов ударил себя в лоб и, воскликнув: «отлично!» – выбежал в коридор. Здесь, столкнувшись нос с носом с своим человеком, он дал ему двадцать рублей и строго приказал сейчас же ехать в бодростинское подгородное имение, купить там у садовника букет цветов, какой возможно лучше, и привезти его к утру.
Слуга поклонился и исчез.
Горданов возвратился в свой номер. В его гостиной теплилась стеариновая свеча, слабый свет которой был заслонен темным силуэтом человека, стоявшего ко входу спиной.
– Ну вот и совсем одни с тобой! – заговорил Горданов, замкнув на ключ дверь и направляясь к силуэту.
Фигура молча повернулась и начала нетерпеливо расстегивать напереди частые пуговицы черной шинели.
Горданов быстро опустил занавесы на всех окнах, зажег свечи, и когда кончил, пред ним стояла высокая стройная женщина, с подвитыми в кружок темно-русыми волосами, большими серыми глазами, свежим приятным лицом, которому небольшой вздернутый нос и полные пунцовые губы придавали выражение очень смелое и в то же время пикантное. Гостья Горданова была одета в черной бархатной курточке, в таких же панталонах и высоких, черных лакированных сапогах. Белую, довольно полную шею ее обрамлял отложной воротничок мужской рубашки, застегнутой на груди бриллиантовыми запонками, а у ног ее на полу лежала широкополая серая мужская шляпа и шинель. Одним словом, это была сама Глафира Васильевна Бодростина, жена престарелого губернского предводителя дворянства, Михаила Андреевича Бодростина, – та самая Бодростина, которую не раз вспоминали в висленевском саду.
Сбросив неуклюжую шинель, она стояла теперь, похлопывая себя тоненьким хлыстиком по сапогу, и с легкою тенью иронии, глядя прямо в лицо Горданову, спросила его:
– Хороша я, Павел Николаевич?
– О да, о да! Ты всегда и во всем хороша! – отвечал ей Горданов, ловя и целуя ее руки.
– А я тебе могу ведь, как Татьяна, сказать, что «прежде лучше я была и вас, Онегин, я любила».
– Тебе нет равной и теперь.
– А затем мне, знаешь, что надобно сделать?.. Повернуться и уйти, сказав тебе прощайте, или… даже не сказав тебе и этого.
– Но ты, разумеется, так не поступишь, Глафира?
Она покачала головой и проговорила:
– Ах, Павел, Павел, какой ты гнусный человек!
– Брани меня, как хочешь, но одного прошу: позволь мне прежде всего рассказать тебе?..
– Зачем?.. Ты только будешь лгать и сделаешься жалок мне и гадок, а я совсем не желаю ни плакать о тебе, как было в старину, ни брезговать тобой, как было после, – отвесила с гримасой Бодростина и, вынув из бокового кармана своей курточки черепаховый портсигар с серебряною отделкой, достала пахитоску и, отбросив ногой в сторону кресло, прыгнула и полулегла на диван. Горданов подвел ей под локоть подушку. Бодростина приняла эту услугу безо всякой благодарности и, не глядя на него, сказала:
– Подай мне огня!
Глафира Васильевна зажгла пахитоску и откинулась на подушку.
– Что ты смеешься? – спросила она сухо.
– Я думаю: какой бы это был суд, где женщины были бы судьями? Ты осуждаешь меня, не позволяя мне даже объясниться.
– Да; объясниться, – это давняя мужская специальность, но она уже нам надоела. В чем ты можешь объясниться? В чем ты мне не ясен? Я знаю все, что говорится в ваших объяснениях. Ваш мудрый пол довольно глуп: вы очень любите разнообразие; но сами все до утомительности однообразны.
Она подняла вверх руку с дымящеюся пахитоской и продекламировала:
Кто устоит против разлуки, —
Соблазна новой красоты,
Против бездействия и скуки,
И своенравия мечты?[28]
– Не так ли?
– Вовсе нет.
– О, тогда еще хуже!.. Резоны, доводы, примеры и пара фактов из подвигов каких-то дивных, всепрощавших женщин, для которых ваша память служит синодиком[29], когда настанет покаянное время… все это скучно и не нужно, Павел Николаич.
– Да ты позволь же говорить! Быть может, я и сам хочу говорить с тобой совсем не о чувствах, а…
– О принципах… Ах, пощади и себя, и меня от этого шарлатанства! Оставим это донашивать нашим горничным и лакеям. Я пришла к тебе совсем не для того, чтоб укорять тебя в изменах; я не из тех, которые рыдают вт отставок, ты мне чужой…
– Позволь тебе немножко не поверить?
Бодростина тихонько перегнула голову и, взглянув через плечо, сказала серьезно:
– А ты еще до сих пор в этом сомневался.
– Признаюсь тебе, и нынче сомневаюсь.
– Скажите Бога ради! А я думала всегда, что ты гораздо умнее! Пожалуйста же, вперед не сомневайся. Возьми-ка вот и погаси мою пахитосу, чтоб она не дымила, и перестанем говорить о том, о чем уже давно пора позабыть.
Горданов замял пахитоску. В то время как он был занят такою работой, Бодростина пересела в угол дивана и, сложив на груди руки, начала спокойным, деловым тоном:
– Если ты думал, что я тебя выписывала сюда по сердечным делам, то ты очень ошибался. Я, cher ami[30], стара для этих дел – мне скоро двадцать восемь лет, да и потом, если б уж лукавый попутал, то как бы нибудь и без вас обошлась.
Бодростина завела руку за голову Горданова и поставила ему с затылка пальцами рожки.
Горданов увидал это в зеркало, засмеялся, поймал руку Глафиры Васильевны и поцеловал ее пальцы.
– Ты похож на мальчишку, которого высекут и потом еще велят ему целовать розгу, но оставь мою руку и слушай. Благодарю тебя, что ты приехал по моему письму: у меня есть за тобою долг, и мне теперь понадобился платеж…
Горданов сконфузился.
– Что, видишь, какая презренная проза нас сводит!
– Истинно презренная, потому что я… гол, как турецкий святой, с тою разницею, что даже лишен силы чудотворения.
– Ты совсем не о том говоришь, – возразила Бодростина, – я очень хорошо знаю, что ты всегда гол, как африканская собака, у которой пред тобой есть явные преимущества в ее верности, но мне твоего денежного платежа и не нужно. Вот, на тебе еще!
Она вынула с этим из-за жилета пачку новых сторублевых ассигнаций и бросила их на стол.