Безумный страх душил меня. Я не трус, но одно дело честная рыцарская смерть на поле брани, другое… При одной мысли о жутком профессиональном ощупывании палача перед пыткой, когда окружающий мир расплывается в неверном кровавом тумане, меня охватывал неописуемый, умопомрачительный ужас. Страх боли, которая предшествует смерти, — это как раз то, что загоняет каждое живое существо в ловчую сеть земной жизни: если бы этой боли не было, не было бы больше страха на земле.
Гроза бушевала по-прежнему, но я её не слышал. Время от времени моего слуха достигал воинственный клич или дикий хохот, грохотавший со стены, которая чёрной зловещей громадой вздымалась напротив; но и это не могло вывести меня из оцепенения. Весь во власти страха, я перебирал в уме какие-то сумасбродные проекты спасения, о котором нечего было и помышлять.
О молитве я даже не вспомнил.
Когда же раскаты грома замерли вдали — впрочем, не знаю, быть может, с тех пор уже прошли часы, — мои мысли стали спокойней, разумнее, хитрее… Итак, моя судьба — в руках у Бартлета, если только он уже не сознался и не выдал меня. Моя ближайшая задача — выяснить, что он намеревается делать: говорить или молчать.
И только я собрался со всей возможной предусмотрительностью прощупать, не удастся ли склонить Бартлета к молчанию, ведь ему-то терять уже нечего, как произошло нечто до того неожиданное и ужасное, что все мои хитроумные планы рассыпались как карточный домик.
Бартлет Грин, извиваясь, словно в каком-то кошмарном танце, всем своим гигантским телом, стал медленно раскачиваться на цепях, казалось, ему вздумалось размяться. Амплитуда постепенно увеличивалась, ритм колебаний становился всё более размеренным — в неверных предрассветных сумерках майского утра распятый разбойник качался на своих цепях с тем же удовольствием, с каким мальчишка взлетает на качелях к верхушкам весенних березок, с той лишь разницей, что все его кости и суставы трещали и скрипели словно на сотне самых кошмарных дыб.
В довершение всего Бартлет Грин — запел! Сначала его голос был довольно благозвучен, однако очень скоро он стал пронзительным, напоминая звучание шотландских пиброксов, и пение превратилось в захлёбывающийся от грубого животного восторга рёв:
Эх, было дело той весной —
хоэ-хо! — после линьки в мае! —
Кошачьи свадьбы, пир горой…
Ничто не вечно под луной,
все кончилось однажды.
В мае, котик? — Мяу!
Стал ворон паче снега бел —
хоэ-хо! — после линьки в мае! —
Сошедший в бездну, как в купель,
воскреснет для бессмертья.
Взлетит жених на вертел!
В мае, котик? — Мяу!
Повешенный на мачте —
хоэ-хо! — после линьки в мае! —
плыву за горизонт
в серебряном ковчеге
сквозь огненный потоп.
Хо, Мать Исаис, хоэ!
Утратив дар речи, слушал я это дикое пение, совершенно уверенный, что главарь ревенхедов сошёл от пытки с ума. Ещё и сейчас, когда я пишу эти строки, кровь леденеет у меня в жилах при одном только воспоминании…
Потом вдруг загремели запоры на окованных железом дверях, и вошёл надзиратель с двумя стражниками. Замки, которыми цепи крепились к вмурованным в стену кольцам, были отомкнуты, и распятый, как подкошенный, во весь рост рухнул на каменные плиты.
— Ну вот, и ещё шесть часов минуло, мастер Бартлет! — с издёвкой осклабился надзиратель. — Ничего, скоро у вас будут качели получше. Ещё разок покачаетесь на этих, уж коли вам это доставляет такое удовольствие, ну а уж потом, как Илия Пророк, взлетите на огненной колеснице до самого неба. Вот только сдается мне, что повезёт она вас прямехонько в колодец Святого Патрика, где вы и сгинете на веки вечные!
Удовлетворенно ворча, Бартлет Грин дополз на своих вывернутых в суставах конечностях до охапки сена и ответил с твёрдостью необыкновенной:
— Давид, ты, благочестивая падаль в обличье тюремщика, истинно говорю тебе, ещё сегодня будешь со мною в раю, если только моя милость соблаговолит тронуться в путь не мешкая! Но: оставь надежды всяк туда входящий, ибо там всё будет совсем по-иному, чем ты себе воображаешь в своей жалкой папистской душонке! Или, может быть, чадо моё возлюбленное, мне сейчас на скорую руку крестить тебя?!
Я видел, как стражники, эти здоровые грубые парни, в ужасе осенили себя крестным знамением. Надзиратель отшатнулся в суеверном страхе и, сложив пальцы в древний ирландский знак от дурного глаза, крикнул:
— Не смей смотреть на меня своим проклятым бельмом, ты, исчадие ада! Мой покровитель, Святой Давид Уэльский, именем которого я наречён, знает меня ещё с пеленок. Он отведёт от своего крестника и злой наговор, и сглаз!
И все трое, спотыкаясь, бросились к дверям, сопровождаемые бешеным хохотом Бартлета Грина. На полу осталась коврига хлеба и кувшин с водой.
На некоторое время воцарилась тишина. В камере стало светлее, и я смог наконец разглядеть лицо моего товарища по несчастью. Его правый глаз мерцал какой-то призрачной, молочно-опаловой белизной. Этот неподвижный взгляд, казалось, жил сам по себе, созерцая недоступные бездны порока. Это был взгляд мёртвого, который, умирая, встретился глазами с дьяволом. Слепой белый глаз.
Здесь начинается целый ряд опаленных страниц. Текст изрядно подпорчен, тем не менее логика повествования прослеживается достаточно ясно.
— Вода? Мальвазия это! — пророкотал Бартлет и, зажав в локтевом суставе тяжёлый кувшин, припал к нему с такой жадностью, что я невольно вздохнул о тех нескольких глотках, которые по праву принадлежали мне, тем более что меня очень томила жажда. — Вот это попойка! ук… я никогда не знал, что такое боль… ук… и страх! Боль и страх — близнецы! Хочу тебе, магистр Ди, кое-что поведать по секрету, этому тебя ни в одном университете не научат… ук… я буду свободен, когда сброшу с себя моё тело… ук… до тех пор, пока мне не исполнится тридцать три, я заговорен от того, что вы называете смертью… ук… но сегодня мой час пробил. Первого мая, когда ведьмы отмечают свой кошачий праздник, отпущенный мне срок истекает. И что бы матери ещё с месяц не подержать меня при себе, смердел бы я никак не меньше, зато было бы время свести счеты с Кровавым епископом, с этим невеждой, за его профанические потуги! Ты ему…
…(На документе следы огня.)…
………………………………………
…после чего Бартлет Грин ощупал моё плечо чуть ниже ключицы — камзол мне порвали стражники при аресте, и грудь моя была открыта — и сказал:
— Вот она, магическая косточка! Её ещё называют вороний отросток[23]. В ней скрыта сокровенная соль жизни, поэтому в земле она не истлевает. Евреи потому и болтают о воскресении в день Страшного суда… однако это следует понимать иначе… мы, посвященные в таинства новолуния… давным-давно воскресли. А откуда я это знаю, магистр? Мне не кажется, что ты преуспел в искусстве, хотя из тебя так и прёт латынь и прописные истины! Послушай, магистр: эта косточка излучает свет, который профаны видеть не могут…
…(Следы огня.)…
…Легко понять, что от таких речей разбойника меня охватил ледяной ужас; с трудом совладав со своим голосом, я спросил:
— Следовательно, я являюсь носителем знака, которого мне никогда в жизни не суждено увидеть?
На что Бартлет очень серьёзно ответил:
— Да, магистр, ты отмечен. Отмечен знаком Невидимых Бессмертных, они никого не принимают в свои ряды, ибо звенья этой цепи не выпадают. Да человек со стороны никогда и не найдет пути… Только на закате крови… так что будь спокоен, брат Ди, хоть ты и от другого камня, и наши круги вращаются в противоположных направлениях, я тебя ни за что не выдам этой черни, которая прозябает у нас под ногами. Мы оба изначально стоим над этими людишками, которые смотрят — и не видят, которые от вечности до вечности — ни холодны, ни горячи![24]
…(Следы огня.)…
…признаюсь, при этих словах Бартлета я не мог сдержать вздоха облегчения, хотя в глубине души мне уже было стыдно за свой страх перед этим неотёсанным парнем, который глазом не моргнув взвалил на себя эдакую муку и готов был на ещё большую ради моего спасения.
— …я — сын священника, — продолжал Бартлет Грин. — Моя мать благородного сословия. Малютка Нежные Бёдра… Понятное дело, это лишь кличка, а настоящее её имя — Мария. Откуда она, до сих пор мне неведомо. Должно быть, была соблазнительной бабёнкой, пока не сгинула благодаря моему отцу.
…(Следы огня.)…
Тут Бартлет расхохотался своим странным гортанным смехом и после небольшой паузы продолжал:
— Мой отец был самым фанатичным, самым безжалостным и самым трусливым святошей из всех, которых мне доводилось когда-либо видеть. Он говорил, что держит меня из милосердия, дабы я мог расплатиться за грехи моего отца, якобы бросившего нас с матерью. Он и не подозревал, что мне всё известно, и растил из меня церковного служку, мальчика с кропилом…