бытии: они знали дрянь друг в друге и вычерпывали до дна свое обильное зло, покуда нечего было им более познавать во зле, и жизни их, чередуя лютую силу и бессчастную слабость, устремлялись к застою, но никак не могли войти в него.
Горизонт их исчез, ноги ветров обулись в железо, солнце поглядывало из-под капюшона сквозь маску, а жизнь была одной комнатой, где бубнили глухо глухие голоса, где вечно что-то произносили, но ничего не говорили, где руки навеки были вскинуты, но ничего не делалось, где ум тлел и вспыхивал молниями, но от искры не рождалось мысли.
Они достигли края, и зияла перед ними пропасть, и предстояло им головокружительно скатиться в муть или вылепить крылья себе и взмыть из той завершенности, ибо завершенность есть осознанность, а они теперь истово осознавали себя. Порочность осознавали они, а добродетель обитала в их умах не более чем греза, что есть иллюзия и ложь.
Затем — что тоже было давно! о как давно! — когда луна была юна, когда собирала розовые облака вкруг вечера своего и пела в полдень из зарослей и с горного уступа, когда покоилась грудями в росной тьме и пробуждалась с криками восторга к солнцу, когда пеклась о цветах в долине, когда водила коров своих на укромные пастбища, она пела сонмам своим прибавленья и счастья, пока ее ноги шагали по борозде за плугом, а рука направляла серп и вязала снопы. Любовь великую даровала ты, когда матерью была, о Прекрасная! — ты, кто бел серебром и чья древняя голова украшена льдом.
И вновь жили они и соединялись браком.
Кто из них был кто в том скорбном паломничестве, теперь узнать невозможно. Память блекнет от долгого этого сказа, и так перемешались они между собою, так стали похожи во всех своих различьях, что сделались единым целым в великой памяти. Вновь взяли они на себя вековечное бремя, и вновь желание потянуло их неукротимо в объятие, источавшее отвращение, и где совсем немного находилось любви. Вот, узрите этих двоих, мужчину и женщину, идут они в приятном свете, берут друг дружку за руки в доброте, у какой нет корней, говорят друг дружке слова нежности, от лжи которых стонут их души.
Женщина была пригожа — пригожа, как одинокая звезда, что сияет в пустоте и не робеет перед бескрайностью; была она хороша, как у озерца зеленое дерево, что мирно кланяется солнцу; была она мила, как поле молодого хлеба, что колышется на ветру единым плавным движеньем. Вместе погружались они в свое желание и обнаруживали коварство, что таилось на самом дне, и осознавали себя и все зло.
В недрах, какие они раскопали, жил бес, и вечно, когда вновь заводили они себе преисподнюю, бес их мучил; век за веком воссоздавали они его, пока не явился он громадным и жутким, подобно буре, и так же, как вожделели они друг дружку, он вожделел их обоих.
И тогда Бессчастье приняло облик мужчины и тайно явилось к женщине, когда шла та по саду под тяжкими ветками яблонь. Ноги их вышагивали рядом по траве, а голоса сообщались, пока однажды не вскричала горестно женщина, что крыльев не бывает, и с Призраком ринулась она в бездну, и пала, визжа от смеха, что был плачем. Оказавшись там вместе со своим бесом, стала она ему наложницей, и в том потоке и в пропасти зла зародила добродетель своей изнуренной душе и украла у беса силу.
Пребывала она среди скал своих мест.
Старое Бессчастье хохотало смехом своим подле нее, и глянула она на него, и глаза ее повернулись внутрь головы, а когда глянула вновь — увидела иначе, ибо в том промежутке знание дало бутон и цветок, и посмотрела женщина через знание. Увидела себя, беса и мужчину и пред бесом взмолилась. Молясь, собрала она мелкие синие цветики, что скудно проглядывали среди валунов, и сплела из них венок. Перевила его слезами и вздохами, а готовый венок вложила бесу в руку и попросила отнести мужчине.
Бес выполнил просьбу, потому что любил посмеяться над их муками и предвкушал смех железным жвалам своим.
И вот налетел жуткий бес на мужчину, когда тот шел под плеском зеленых ветвей в высокой садовой траве, и вложил венок в руку мужчине со словами:
«Моя наложница, твоя возлюбленная, шлет тебе приветы с любовью и эту гирлянду синих цветочков, какую сплела она своими руками в аду».
Мужчина, глядя на эти цветы, ощутил, как ходит в нем сердце подобно воде.
«Приведи ее ко мне», — сказал он бесу.
«Не приведу», — ответило Бессчастье.
И тут вдруг бросился мужчина на Призрака. Стиснул хладную шею руками, яростно сжал коленями.
«Тогда я отправлюсь к ней с тобою», — сказал.
И вместе бросились они в пропасть и, падая, сражались люто в полной тьме.
Мак Канн спал, но когда голос Финана умолк, он проснулся и потянулся, громко зевнув.
— Ни слова из этой повести не услышал, — проговорил он.
— А я услышала, — отозвалась Айлин Ни Кули, — и повесть вышла хорошая.
— О чем та повесть?
— Не знаю, — ответила она.
— А ты знаешь, о чем она была, Мэри?
— Не знаю, бо думала в это время о другом.
Финан взял ее за руку.
— Нет нужды никому из вас знать, о чем была та повесть, за вычетом одной тебя. — С этими словами очень по-доброму глянул он на Айлин Ни Кули.
— Я слушала ее, — вымолвила она, — и повесть вышла хорошая. Я знаю, о чем она, однако не соображу, как объяснить.
— Чуднáя, надо полагать, байка, — с сожалением произнес Патси. — Обидно, что я уснул.
— Я бодрствовал вместо тебя, — сказал Келтия.
— А толку-то? — огрызнулся Патси.
Дождь все лил.
День уже изрядно прошел, и вечер расчерчивал небо наискосок своими тусклыми паутинами. Свет в разрушенном доме угас до бурого мрака, и лица их, нахохлившихся на земляном полу, обращались друг к другу бдительно и бледно. Их вновь охватило безмолвие, мысли вцеплялись в них, и глаза каждого вперялись в тот или иной предмет или точку на стене или на полу.
Мак Канн встал.
— Заночуем тут; дождь не утихнет, покуда в лейке у него не останется ни капли.
Мэри тоже встрепенулась.
— Сбегаю я к повозке и принесу всю еду, какая там есть. Все оставила накрытым, вряд ли оно совсем уж вымокло.
— Так и сделай, — сказал ей отец. — Там здоровенная бутыль, завернута в мешок, — продолжил он, — в корзине, в повозке спереди,