– Приезжего барина? Что это за вздор: какого приезжего барина?
– А господина Ворошилова; они вместе с Генрихом Ивановичем вокруг – в эти, и те двери из гостиной ночью запечатали.
– И из гостиной тоже?
– Да-с, и из гостиной, и там караул стоит.
Горданов, не доверяя, подошел поближе к дверям, чтобы рассмотреть печати, и, удостоверясь, что другая печать есть оттиск аквамаринового брелока, который носит Ворошилов, хотел еще что-то спросить у лакея, но, обернувшись, увидал за собою не лакея, а Ропшина, который, очевидно, следил за ним и без церемонии строго спросил его: что ему здесь угодно?
– Я смотрю печати.
– Зачем?
– Как зачем; я управитель всех имений покойного и…
– И ваши уполномочия кончились с его смертью.
– А ваши начались, что ли?
– Да, мои начались.
И Ропшин пренагло взглянул на Горданова, но тот сделал вид, что не замечает этого и что он вообще равнодушен ко всему происходящему и спрашивает более из одного любопытства.
– Начались, – повторил он с улыбкой, – а что же такое при вас господин Ворошилов, дуумвират, что ли, вы с ним составляете?
– Нет, мы с ним дуумвирата не составляем.
– Зачем же здесь его печать?
– Просто печать постороннего человека, который случился и которого я пригласил, чтобы не быть одному.
– Просто?
– Да, просто.
Горданов повернулся и пошел по коридору, выводящему ко входу в верхнюю половину Глафиры. Он шел нарочно тихо, ожидая, что Ропшин его нагонит и остановит, но достойный противник его стоял не шевелясь и только смотрел ему вслед.
Горданов как бы чувствовал на себе этот взгляд и, дойдя до поворота, пошел скорее и наконец на лестницу взбежал бегом, но здесь на террасе его остановила горничная Глафиры и тихо сказала:
– Нельзя, Павел Николаич, – барыня никого принимать не желает.
– Что?
– Никого не ведено пускать.
– Какой вздор; мне нужно.
– Не велено-с; не могу, не ведено!
– И меня не ведено?
– Никого, никого, и вас тоже.
Горданов взглянул пристально на девушку и сказал;
– Я вес прошу, подите скажите Глафире Васильевне, что я пришел по делу, что мне необходимо ее видеть.
Девушка была в затруднении и молчала.
– Слышите, что я вам говорю: мне необходимо видеть Глафиру Васильевну, и она будет недовольна, что вы ей этого не скажете.
Девушка продолжала стоять, держась рукой за ручку замка.
– Что же вы, не слышите, что ли?
Девушка замялась, а внизу на лестнице слегка треснула ступенька. «Это непременно Ропшин: он или подслушивает, или идет сюда не пускать меня силой», – сообразил Горданов и, крепко сжав руку горничной, прошептал:
– Если вы сейчас не пойдете, то я сброшу вас к черту и войду насильно. С этим он дернул девушку за руку так, что дверь, замка которой та не покидала, полуотворилась и на пороге показалась Глафира. Она быстро, но тихо захлопнула за собою дверь и перебежала в комнату своей горничной.
– Что? что такое? – спросила она, снова затворяясь здесь с не отстававшим от нее Гордановым.
– Что ты в таком расстройстве? – заговорил Горданов, стараясь казаться невозмутимо спокойным.
– Интересный вопрос: мало еще причин мне быть в расстройстве? Пожалуйста, скорее: что вам от меня нужно? Говорите вдруг, сразу все… нам теперь нельзя быть вместе. C est la derniere fois que je n'у hasarderai[252], и если вы будете расспрашивать, я уйду.
– Почему здесь начинает распоряжаться Ропшин?
– Я не знаю, я ничего не вижу, я ничего не знаю, а надо же кому-нибудь распоряжаться.
– А я?
– Вы?.. вы сумасшедший, Поль! Как я могу поручить теперь что-нибудь
вам, когда на нас с вами смотрят тысячи глаз… Зачем вы теперь пришли сюда, когда вы знаете, что меня все подозревают в связи с вами и в желании выйти за вас замуж? Это глупо, это отвратительно.
– Это в вас говорит Ропшин.
– Что тут Ропшин, что тут кто бы то ни было… пусть все делают, что хотят: нужно жертвовать всем!
– Всем?
– Всем, всем: дело идет о нашем спасении.
– Спасении?.. от кого? от чего? Vous craignez ju il n'y a rien a craindre![253] Но неспокойная вдова в ответ на это сделала нетерпеливое движение и сказала:
– Нет, нет, вам все сказано; и я ухожу.
И с этим она исчезла за дверями своей половины, у порога которых опять сидела в кресле за столиком ее горничная, не обращавшая, по-видимому, никакого внимания на Горданова, который, прежде чем уйти, долго еще стоял в ее комнате пред растворенною дверью и думал:
«Что же это такое? Она бежит меня… в такие минуты… Не продала ли она меня?.. Это возможно… Да, я недаром чувствовал, что она меня надует!»
По телу Горданова опять пробежал холод, и что-то острое, вроде комариного жала, болезненно шевельнулось в незначительной ранке на кисти девой руки.
Он не мог разобрать, болен ли он от расстройства, или же расстроен от болезни, да притом уже и некогда было соображать: у запечатанных дверей залы собирались люди; ближе всех к коридору, из которого выходил Горданов, стояли фельдшер, с уложенными анатомическими инструментами, большим подносом в руках, и молодой священник, который осторожно дотрагивался то до того, то до другого инструмента и, приподнимая каждый из них, вопрошал фельдшера:
– Это бистурий?
На что фельдшер ему отвечал:
– Нет, не бистурий.
Горданов все это слышал и боялся выступить из коридора: для него начался страх опасности.
Подошли новые: сам лекарь, немецкого происхождения, поспевая за толстым чиновником, с достоинством толковал что-то об аптеке.
«Нет; говорят о пустяках, и обо мне нет и помину», – подумал Горданов и решил выступить и вмешаться в собиравшуюся у дверей залы толпу одновременно с Сидом Тимофеевичем, который появился с другой стороны и суетился с каким-то конвертом.
– Что ты это несешь? – спросили Сида.
– А документы-с, господа, расписки на него представляю. Как же: не раз за него в полку свои хоть малые деньги платил… Теперь ему это в головы положу.
– Чудак, – разъясняли другие, – лет пятьдесят бережет чью-то расписку, что за покойника где-то рубль долгу заплатил. Может, триста раз ему этот рубль возвращен, но он все свое: что мне дано, то я, говорит, за принадлежащее мне приемлю как раб, а долгу принять не могу. Так всю жизнь над ним и смеялись.
– Ага! вы смеялись… на то вы наемники, чтобы смеяться, я не смеюсь, я раб, и его верно пережил и я ему эти его расписки в гроб положу!
И Сид жестоко раскуражился своими привилегиями рабства, но его уже никто не слушал, потому что в это время двери залы были открыты и оттуда тянуло неприятным холодом, и казалось, что есть уже тяжелый трупный запах.
Горданов тщательно наблюдал, как на него смотрят, но на него никто не смотрел, потому что все глаза были устремлены на входящих под караулом в залу мужиков и Висленева, которые требовались сюда для произведения на них впечатления.
Это дало Горданову секунду оправиться, и он счел нужным напомнить всем, что Висленев сумасшедший, и хотя официально таковым не признан, до тем не менее это известно всем.
Жандармский штаб-офицер подтвердил, что это так.
– Да так ли-с? – вопрошал Синтянин.
– Да уж будьте уверены, мы эти вещи лучше знаем, – отвечал Молодой штаб-офицер.
С этим двери снова заперлись, и фельдшера держа в руке скальпель, ждал приказания приступить ко вскрытию.
Глава двадцать пятая
Одинокие книги в разных переплетах
Осмотр тела убитого Бодростина давал повод к весьма странным заключениям: на трупе не было никаких синяков и других знаков насилия, но голова вся была расколона. Стало быть, само собою следовал вывод, что причиной смерти был тяжелый удар но голове, но, кроме его, на левом боку трупа была узкая и глубокая трехгранная рана, проникавшая прямо в сердце. Эта рана была столь же безусловно смертельною, как и оглушительный тяжелый удар, раздробивший череп, и одного из этих поранений было достаточно, чтобы покончить с человеком, а другое уже представлялось напрасным излишеством. Надлежало дать заключение: который из этих ударов был первым но порядку и который, будучи вторым, уже нанесен был не человеку, но трупу? Если же они оба последовали одновременно, то чем, каким страшным орудием была нанесена эта глубокая и меткая трехгранная рана? Кто-то напомнил о свайке, с которою утром вчерашнего дня видели дурачка, но свайка имела стержень круглый: думали, что рана нанесена большим гвоздем, но большой гвоздь имеет четырехсторонний стержень и он нанес бы рану разорванную и неправильную, меж тем как эта ранка была точно выкроена правильным трехугольничком.
Когда эту рану осмотрели и исследовали медик, чиновники и понятые, ее показали скованным мужикам и Висленеву. Первые посмотрели на нее с равнодушием, а последний прошептал:
– Я… я этим не бил.
– Чем же вы его били, ваш удар, может быть, этот – по голове?