Симона вне себя. Она знает, что папаша Бастид прав, пусть он и стар и, быть может, немного чудаковат; и она хмурится, мрачно смотрит на дофина и говорит:
— Стыдитесь, милостивый дофин. Вы знаете, что Франция — это нечто совсем иное, чем то, что имеют в виду эти господа. — И она делает пренебрежительный жест в сторону двухсот семейств и двух миллионов рантье. — Ведь не кто иной, как они, эти двести семейств, высосали из страны все соки. Они хватают крестьян, и если те не в состоянии уплатить проценты по ипотекам, вешают их на вязе, а потом туда приходят волки. И уж во всяком случае, незачем вам слушать нашептывания этого вредного нотариуса Левотура.
Нотариус Левотур приходит вдруг в страшное волнение, он протискивается вперед, а с ним и другие адвокаты, и в одно мгновение весь собор Парижской богоматери наводнен ими, их черные мантии развеваются, ничего больше не видно, кроме черных мантий и белых жабо, и Симона с ужасом замечает, что у многих адвокатов птичьи головы, а если вглядеться получше, то это они, чудища с крыши собора Парижской богоматери, нарядившиеся в мантии и береты.
Мэтр Левотур вытаскивает из-под своей медной таблички какую-то большую бумагу и каркает по-птичьи.
— Вот мирные предложения, сделанные неприятелем. Только что получены. Очень выгодные. Было бы преступлением отвергнуть их и продолжать войну. Франция жаждет мира, — каркает он по-птичьи, и все чудища с крыши собора взмахивают своими черными мантиями и каркают хором:
— Франция жаждет мира. — У дофина страшно усталое, безвольное лицо, он с сожалением пожимает плечами, вот-вот он скажет: „Хорошо, заключим мир“.
Но Симона хватает свое знамя, твердо и решительно выступает она вперед и восклицает:
— Франция хочет мира? — И она знает, что весь собор гудит от негодования, клокочущего в ее голосе. И она поворачивается к адвокатам, и двумстам семействам, в двум миллионам рантье и гневно обрушивается на них: — Франция? Что знаете вы о Франции? — И все, что она не могла до сих нор выразить, вдруг так и просится ей на уста. Она прекрасно знает, что такое Франция, и может это сказать. Адвокаты смотрят на нее страшными птичьими глазами и вот-вот заклюют ее огромными острыми клювами, а двести семейств бряцают мечами, тыча их в ее золотые доспехи, и рантье поднимают пронзительные вопли, от которых кровь стынет в жилах, а сзади показывается испуганное, умоляющее лицо дяди Проспера, а еще дальше, в глубине, уставилась на нее отвратительная, раскормленная, похожая на маску, физиономия мадам. Но Симона не боится никого и ничего, не боится даже сделать больно дяде Просперу. На нее возложена задача удержать дофина от гибельного шага, не допустить, чтобы он сдался и заключил позорный мир, и теперь она знает, что надо сказать, она знает, что такое Франция.
Она начинает говорить. Она не продумала свою речь, не знает, что скажет в первую очередь, и минутами даже не знает, на каком языке она говорит, она чувствует только, что слова льются сами собой, что теперь ей дано говорить, говорить на всех наречиях.
Она говорит о двухстах семействах. Был благородный виноградник, Франция, и вот налетела саранча и набросилась на прекрасный виноградник и накликала на него нечисть со всего мира.
— Почему вы терпите такое? — вопрошает Симона. — Выкурите их серой. А если нельзя иначе, так вырвите с корнем больные лозы и сожгите их, и спасите прекрасный виноградник, именуемый Францией. Не нолей те секиры и не жалейте огня.
Симона говорит загадочно и пламенно, и все умолкают, и мадемуазель Русель, учительница Симоны, сперва возмущенно качает головой, но вот и она притихла и с восторгом слушает Симону. И ряды врагов все редеют, и раскормленная физиономия мадам исчезает, и два миллиона рантье опускают руки, и золотые доспехи двухсот семейств тускнеют, а адвокаты свертывают свои мантии-крылья и бесшумно уползают обратно, на крышу собора. Все больше и больше восторженных лиц видит перед собой Симона, все друзья ее здесь, глаза Этьена, устремленные на нее, светятся восторгом, румяное морщинистое лицо папаши Бастида сияет от удовольствия, Жиль де Рэ теребит свой ус и насмешливым, пронзительным голосом говорит:
— О ля-ля, и задала же она им перцу. Выложила все начистоту. Вот теперь видно, что она — дочь Пьера Планшара.
А дофин опять в своей пурпурной мантии, и лицо у него мужественное, и серо-голубые глаза ласково глядят из-под густых золотисто-рыжих бровей, и звенящим голосом он возглашает:
— Ты убедила меня, моя дорогая Симона. Конечно, я дам тебе денег и войско. И пусть мадам говорит, что хочет.
И вот — наступление, и Симона в головном танке. А впереди летит чья-то большая светлая фигура, стремительно летит она, от быстрого полета вздулось платье, и Симона видит, что это ее милая богиня, богиня Победы. Но теперь Симона ни за что не даст богине улететь, теперь наконец она узнает, какое лицо у богини и кто она, Крылатая. Симона дрожит от нетерпения. Она переводит танк на самую большую скорость, неуклюжую машину качает, швыряет из стороны в сторону, а догнать Крылатую она не может. Мгновениями Симона как будто уже совсем близко от нее, но, оказывается, богиня на мгновение замедлила полет лишь для того, чтобы полететь еще быстрее. Крылатая явно дразнит Симону. Но вот наконец она оборачивается и улыбается Симоне, как будто даже лукаво. И что же? Симона так и думала, у нее бледное, нежное лицо Генриетты.
Блаженство охватывает Симону, сердце готово разорваться от счастья. На душе легко-легко, она чувствует: Победа, она чувствует: Франция, она чувствует: Свобода, Равенство, Братство.
Она в кино и смотрит еженедельное обозрение. Она видит, как на экране проворная, юркая стрелка вычерчивает ее продвижение вперед от пункта к пункту и как школьники ликуют оттого, что их отпустили по случаю ее побед, и как весь мир отмечает на картах флажками взятые ею города и села, и флажки приходится так скоро перемещать, что люди не поспевают. Сама же Симона сидит в задних рядах и все это видит и прячется.
Будильник тикает все громче, и поднимается оглушительный трезвон колоколов. Это по случаю коронации дофина в Реймсском соборе. Собор сильно разрушен бомбами, сквозь крышу светит солнце, и все потеют в своих праздничных одеждах. Но это пустяки. Звонят колокола, самолеты пролетают по небу, цикады стрекочут, музыка играет „Марсельезу“, и все хором подхватывают ее.
Симона же стоит в своих доспехах и в темно-зеленых брюках и салютует знаменам: вот и видно, как хорошо она все же сделала, что не поскупилась и заплатила двадцать пять ливров.
Она осматривается, ищет знакомых. И сейчас же навстречу ей идет Жиль де Рэ и говорит:
— Вы действительно наша, мадемуазель. Я был несправедлив к вам. Простите меня.
Ей очень хочется знать, здесь ли дядя Проспер. Мадам, конечно, запретила ему идти сюда. Но он здесь. На лице его и гордость, и лукавство, и смущение, и он подходит ближе и, так чтобы никто не видел, шлепает ее по темно-зеленым брюкам. Это приводит ее в легкое замешательство, но все же она очень рада, что он здесь.
И он смотрит на нее лучистыми серыми глазами, окруженными множеством морщинок, и с радостным испугом она видит, что это вовсе не дядя Проспер, а ее отец, Пьер Планшар. И отец говорит:
— Отлично, Симона. Я доволен тобой, малютка. Ты поистине моя дочь. Она же бессовестно счастлива — счастливей, чем дозволено быть человеку.
Симона сидела в кухне на табуретке, слегка ссутулившись, сложив на коленях худые, сильные руки. Она, как всегда, пообедала с мадам на кухне, потом мадам удалилась к себе, а Симона стала мыть посуду. Но вот она покончила с посудой, и впервые за долгое время ей нечего делать. Ей не нужно после обеда спешить в город, как обычно, там нечего заказывать, нечего покупать. Остаток дня в ее полном распоряжении.
Это было непривычное чувство. С безжизненным, слегка удивленным выражением лица, она смотрела рассеянным взглядом в сад, который раскинулся перед ней в блеске полуденного солнца, красивый и ухоженный.
Вдруг с неожиданной остротой Симона ощутила, как это все странно. Она сидит без дела, вокруг тишина и порядок благоустроенного дома, перед ней красивый мирный сад, где каждый кустик подстрижен и полит, любовно выращена каждая роза, а там — взбаламученная, растерзанная Франция.
Так сидела она долго. Она никак не могла освоиться с необычностью такого состояния, когда некуда спешить, когда нет работы, которую необходимо сделать к определенному сроку. Наконец она встала, потянулась. Поднялась наверх, в свою комнату.
Здесь в эти дневные часы было невыносимо жарко. Симона присела на край кровати. Перед ней, на ларе, лежат книги, и ближе всего те три, которые дал ей папаша Бастид. Не почитать ли? Она уже протянула руку, но потом нерешительно отвела ее.