Греясь в лакейской рядом с моими приятелями лакеями, я не понимал, что над моей головой танцуют американские боги; они могли бы быть и немцами, французами, китайцами — это было неважно, но это были боги: богатые. Вот что следовало понять. Они наверху — с Мюзин, я внизу — ни с чем. Мюзин серьезно задумывалась относительно своего будущего; она предпочитала соединить его с богами. Я тоже, конечно, думал о моем будущем, но в какой-то горячке, потому что все время под сурдинку во мне сидел страх быть убитым на войне и страх умереть с голоду в мирные времена. Смерть выпустила меня на поруки, и я был влюблен. Это вовсе не было кошмаром. Недалеко от нас, меньше чем за сто километров, миллионы людей, храбрых, хорошо вооруженных, образованных, ждали меня, чтобы расправиться со мной: ждали и французы, чтобы содрать с меня шкуру в том случае, если я не соглашусь отдать себя на растерзание тем, кто напротив.
Для человека бедного на этом свете есть два способа, чтобы околеть: либо от абсолютного равнодушия себе подобных, либо от человекоубийственной мании тех же самых во время войны. Если их мысли останавливаются на вас, они сейчас же думают о пытках, только об этом. Они интересуются вами, только когда вы окровавлены, сволочи!
Так как Мюзин меня избегала, я начал принимать себя за идеалиста. Так называешь свои собственные мелкие инстинкты, ты одеваешь их в громкие слова. Моя отсрочка подходила к концу. Газеты били в набат, требуя призыва всех бойцов, которых только можно было пригнать, и, конечно, в первую голову тех, у которых не было связей. Официально нельзя было думать ни о чем другом, кроме как о том, чтобы выиграть войну. Мюзин очень хотелось, в точности как и Лоле, чтобы я живехонько, без промедлений был отправлен на фронт, а так как я все задерживался, она начала действовать сама и довольно решительно, что вообще было не в ее привычках.
Раз как-то вечером, когда мы случайно возвращались вместе в Бийанкур, проезжают трубачи-пожарные, и все жильцы нашего дома кидаются в подвал в честь какого-то цеппелина.
Эта пустяковая паника, во время которой целый квартал в пижамах, со свечками исчезал в каких-то глубинах, чтобы спастись от почти что воображаемой опасности, показывала всю страшную пустоту этой банды, которая превращалась то в испуганных кур, то в самовлюбленных благосклонных баранов.
С первым же ударом Мюзин забыла, что в «Театре для армии» ее только что благодарили за храбрость. Так как я сопротивлялся и не хотел прятаться, Мюзин начала хныкать. Жильцы тоже стали настаивать, и я наконец согласился. Стали думать, в какой подвал скрыться. Наконец порешили на погребе мясника, говорили, что он лежит глубже всех остальных. Уже на пороге в нос ударил острый залах, хорошо мне знакомый и совершенно невыносимый.
— Мюзин, ты спустишься туда, где висит столько мяса на крючках? — спросил я ее.
— Почему же мне не спуститься? — ответила она почти удивленно.
— Ну, а мне это многое напоминает, и я предпочитаю остаться наверху.
— Значит, ты уйдешь?
— Ты придешь ко мне наверх, как только это кончится.
— Но ведь это может продолжаться очень долго…
— Я предпочитаю ждать тебя наверху, — сказал я ей. — Я не люблю мяса, и это скоро кончится.
Во время тревоги жильцы обменивались легкомысленными любезностями. Некоторые дамы в капотах, прибежавшие последними, прислонялись уверенно и элегантно к пахучим сводам, под которыми их любезно принимали мясник и мясничиха, извиняясь за искусственный холод, необходимый для того, чтобы товар их хорошо сохранялся.
Мюзин не вернулась. Я ждал ее наверху ночь, целый день, год… Она никогда больше ко мне не пришла.
Лично меня с тех пор стало очень трудно удовлетворить. У меня были только две мысли в голове: спасти свою шкуру и уехать в Америку. Но для начала пришлось в течение многих месяцев заниматься до потери сознания тем, чтобы увиливать от войны.
«Пушек! Людей! Оружия!» — вот что без устали требовали патриоты. Представьте, нельзя было больше спокойно спать, пока бедная Бельгия и невинный маленький Эльзас будут находиться под немецким игом. Все были одержимы этой мыслью, и лучшим среди нас она мешала дышать, есть, делать детей. Делать дела она как будто не мешала. Настроение в тылу было бодрое, это не подлежало сомнению.
Надо было спешно возвращаться в полк. Но после первого же осмотра состояние мое было признано ниже среднего: я был годен только на отправку в госпиталь, на этот раз — в госпиталь для нервно- и костнобольных. Как-то утром мы вшестером вышли из депо, три артиллериста и три драгуна, раненные и больные, в поисках того места, где чинят потерянную доблесть, утраченные рефлексы и сломанные руки. Сначала мы прошли, как все раненные в эту эпоху, через контроль в Валь-де-Грас, благородную пузатую крепость с бородой из деревьев, где в коридорах сильно пахло омнибусом — запах, сегодня, должно быть, навсегда исчезнувший, смесь из запаха ног, соломы и масляных светильников. В Валь-де-Грас мы не задержались. Едва мы появились, как на нас наорали два офицера, переутомленные и покрытые перхотью. Они пригрозили нам военно-полевым судом, а какие-то другие администраторы выбросили нас на улицу. Здесь для нас не было места, сказали они нами показали дорогу в каком-то неопределенном направлении: бастион где-то в окрестностях города.
Так, от одного трактира к другому, от одного бастиона к другому, от абсента к чашке кофе, шли мы вшестером на произвол случайных направлений, в поисках того нового убежища, которое как будто специализировалось на бездарных героях в нашем роде.
Только у одного из нас шестерых было кое-какое имущество, которое, нужно сказать, помещалось целиком в жестяной коробке из-под бисквитов Перно. В то время марка Перно была очень знаменита, с тех пор я больше о ней не слыхал. В коробке наш товарищ держал папиросы и зубную щетку; мы даже над ним смеялись, что он так заботится о своих зубах — в то время это случалось нечасто. Нам казалось это настолько необычайно утонченным, что мы называли его за это педерастом.
Наконец мы подошли после долгих колебаний, уже к середине ночи, к набухшим тьмою насыпям бастиона Бисетр — его называли 43-м. Его-то мы и искали…
Он только что был отремонтирован для приема инвалидов и стариков. Сад даже еще не был закончен. Когда мы прибыли, то в качестве жителей там на военной половине находилась одна только консьержка.
Шел здоровый дождь. Консьержка нас испугалась, но мы сразу ее насмешили, ухватив за причинное место.
— Я думала, что это немцы! — воскликнула она.
— Они далеко, — отвечали мы.
— Что у вас болит? — беспокоилась она.
— Все, кроме… — ответил один из артиллеристов. Ну, это, надо отдать справедливость, было остроумно, и консьержка это очень оценила. Позже в этом самом бастионе жили с нами старики из «Общественного призрения». Для них спешно выстроили новые здания, где были стены почти сплошь из стекла, и их держали там до конца неприятельских действий, как насекомых.
В госпитале у нас было чисто, как это бывает, в течение нескольких недель, в самом начале. Надо торопиться, чтобы увидеть вещи в таком состоянии, так как у нас никто не любит ухаживать за вещами, можно даже сказать, что все ведут себя в этом отношении как настоящие пачкуны. Значит, говорю я, легли мы кое-как при лунном свете на металлические кровати; помещение было такое новое, что электричество к нему еще не подвели.
С утра пришел познакомиться с нами наш новый главный врач, очень довольный, что видит нас, очень радушный. У этого человека были прекраснейшие в мире глаза, бархатные, сверхъестественные. Он ими широко пользовался, волнуя наших добровольных сестер милосердия, которые, все четыре, окружали его вниманием и жестами, не спускали глаз со своего главного врача. С первой же встречи он нас предупредил, что завладеет нашей психикой. Просто, фамильярно, положив руку на плечо одного из нас, ободряющим голосом он начертил нам правила и самую короткую дорогу, чтобы решительно и быстро идти на смерть.
Откуда бы врачи ни происходили, они, очевидно, думали об одном и том же. Как будто им от этого было легче. Это было новейшее извращение.
Франция доверилась вам, друзья мои. Это женщина, это прекраснейшая из женщин, Франция! — начал он. — Франция, жертва самого подлого, самого ужасного нападения, надеется на ваш героизм! Она вправе ожидать от своих сынов, что они отомстят за нее. Франция вправе надеяться на то, что ей целиком вернут ее владения, даже ценой величайших жертв! Что касается нас, то все мы здесь исполним наш долг, исполните же и вы его! Наша наука принадлежит вам! Она ваша! Все средства будут отданы на ваше излечение! Помогите и вы нам своей доброй волей! Я знаю, что вы нам в ней не откажете! И да вернется к вам скорее возможность занять ваше место в окопах рядом с вашими дорогими товарищами! Ваше священное место! На защиту столь любимой вами земли. Да здравствует Франция! Вперед!