После обеда, прошедшего так же шумно и весело, как вчерашний ужин, семинарист Петрила предложил Васарису прогуляться по саду.
— Знаешь, могу сообщить тебе новость, — сказал он. — Я получил письмо от настоятеля. Он хочет приехать перед рождеством. У него какое-то дело к епископу. Собирается навестить и нас, привезет гостинцы от родителей. А с настоятелем, знаешь, кто еще приедет?
— Кто же? Твоя сестра?
— Какая тебе сестра! Люце!
— А она зачем? — недоверчиво спросил Васарис.
— Хочет хотя бы раз на семинарию поглядеть. И тебя увидеть, конечно, — добавил Петрила, толкнув товарища в бок.
— Почему обязательно меня, а не тебя? — отнекивался Васарис, несколько задетый насмешливым тоном Петрилы.
— Я же тебе говорю, что ты ей приглянулся, — продолжал шутить Петрила. — Смотри, брат, уведет она тебя из семинарии. Взбалмошная девчонка.
— Не бойся, нет никакой опасности. И чего ради настоятель держит ее у себя? Почему замуж не выдает?
— И то верно, — согласился Петрила. — В кавалерах у нее недостатка нет. Видал на моих проводах студента Бразгиса? Помнишь, того бородача?.. По уши влюблен.
Васарис, конечно, помнил его прекрасно.
— Что ж, серьезный человек, хотя и либерал.
— Она и глядеть на него не хочет. Питает слабость к духовенству, и все тут!
— И я от своего настоятеля слыхал, что есть такие женщины, — вспомнил Васарис.
Весть о приезде Люце его все-таки заинтриговала. Он уже не боялся встречи с ней, как трудного экзамена, просто ему было интересно знать, как она теперь выглядит и о чем будет говорить с ним.
Но приближалась вечерня, и образ Незнакомки опять вытеснил из его головы воспоминание о Люце. Васарис уже загадывал: увидит ли сегодня женщину в белой шали, такую далекую, таинственную и в то же время точно близкую и родную. Когда наступило время идти в костел, он протиснулся в первый ряд, чтобы занять вчерашнее место. В костеле он ощущал, как постепенно кровь приливала к его щекам, и никак не решался бросить взгляд в сторону колонны. Только после того, как вошли все семинаристы и священнодействующий вместе с сослужащими и прислуживающими поклонились высшему духовенству, а семинаристы стали вполоборота к алтарю и к молящимся, Васарис незаметно глянул туда.
Да, она стояла у колонны с тем же выражением лица, в той же одежде, что и накануне. Васарису стало легче на душе, надежды и чаяния его не обманули. Спокойно следил он за службой и с одушевлением пел псалмы, время от времени посматривая в сторону колонны. Он глядел туда невольно, сам того не замечая, так же, как младенец, улыбаясь, глядит на солнечный луч, упавший сквозь узкое окно.
После вечерни предстояла торжественная процессия в костеле. Семинаристы с зажженными свечами провожали священнодействующего, а он шел под белым балдахином, окуриваемый душистым ладаном, и нес тяжелую золотую дарохранительницу, которую с обеих сторон поддерживали диакон и иподиакон. Вскоре процессия повернула за угловую колонну, и Васарис с растущим беспокойством приблизился к тому месту, где стояла таинственная Незнакомка. Он, как нарочно, шел со стороны колонны и знал, что их отделяет только один шаг, и, может быть, проходя, он даже заденет ее одежду. Его страшно волновала мысль, что стоит только поднять глаза, чтобы увидеть Незнакомку вблизи и запечатлеть в памяти черты ее лица, а может быть, и встретиться с ее печальным, мечтательным взглядом. Да, Васарис был уверен, что встретит этот взгляд, и побоялся, не решился. Он прошел мимо с опущенной головой, хотя сутаной и белоснежным стихарем коснулся ее одежды, опьянев на мгновение, ощутил ее близость и даже тепло дыхания.
Васарис не знал тогда, что робость, помешавшая ему поднять глаза, вероятно, спасла от гибели прекрасную мечту юности, которая еще долго оберегала его душу от искушений. Как знать, может быть, вместо нежной печали, которая издали мерещилась ему, он увидал бы на ее лице отпечаток равнодушия, а вместо проникающего в душу глубокого взгляда, встретил бы изумленную или насмешливую улыбку, вызванную явным смущением засмотревшегося на красавицу семинариста.
X
На другой день был «quies», день отдыха. Такие дни полагались порой после больших праздников, чтобы семинаристы могли хоть немного отдохнуть от изнурительных служб и пения в хоре, а также и подготовиться к урокам. Эти дни чаще всего бывали серыми, скучными, — чувствовался естественный упадок энергии после длительного напряжения. В такую пору вчерашний день всегда кажется недосягаемо прекрасным, а завтрашний — постылым и будничным.
И все же семинаристы ожидали этих «квиесов», а дождавшись, радовались, потому что была своя приятность и в их серой меланхолии.
Людасу Васарису эти «квиесы» были даже милее самих праздников. Больше других склонный к мечтательности, к воспоминаниям и к анализу испытанных впечатлений, он во время «квиеса» вторично молчаливо переживал вчерашнее, только уже в другой плоскости, в ином освещении. На этот раз все его мысли и чувства принадлежали Незнакомке в белой шали. Он видел ее в своем воображении такой же, как вчера и позавчера в соборе, но его собственное настроение было уже другим. Тогда Людас Васарис был доволен, даже весел, ощущал радость жизни, был полон энтузиазма и все видел в розовом свете. Теперь же все, что было вчера светлым — омрачилось, что было приятным — приобрело привкус горечи, что возбуждало радость и энтузиазм — вызывало апатию и тоску. Словно волшебник повернул колесо в другую сторону, и все потускнело, изменилось, все, кроме образа Незнакомки. Началось это вечером, в ту самую минуту, когда он, проходя мимо, не осмелился взглянуть на нее. Людас не сожалел о своем поступке, не упрекал себя, но и сам не знал, почему ему стало так грустно. Вероятно, Васарис неожиданно вспомнил, что он в недалеком будущем станет ксендзом, что всякая радость общения с женщиной не для него, что он никогда не испытает ее во всей полноте и даже не вправе желать этого.
Эта горькая мысль овладела им именно в тот миг, когда он проходил мимо Незнакомки и когда его сутана — символ отречения — коснулась ее одежды. В тот вечер семинарист Васарис уже не пел и не шутил с товарищами на рекреации, но одиноко просидел в углу залы, перелистывая комплект «Тыгодника» с вырезанными и выскобленными портретами красавиц — актрис, варшавского театра.
Утром он проснулся, несколько протрезвев, но каждый раз, когда вспоминал Незнакомку, печаль сжимала ему сердце. Вспоминал же он ее все время, пока унылое настроение «квиеса» не превратилось в глубокую меланхолию.
Долгие послеобеденные часы silentium'а сидел он за раскрытой книгой, погрузившись в воспоминания о празднике и о летних каникулах, которые, казалось, отошли в далекое прошлое. Вспомнил он, как ехал домой из семинарии в теплый, солнечный день душистыми полями и лесами, и каким обездоленным был он тогда, и как ему хотелось плакать. Почти такое же чувство было у него и сейчас. Но тогда оно было вызвано близостью необъятной природы, а теперь образами, навеянными очаровавшей его Незнакомкой. Людас Васарис уже чувствовал в себе задатки поэта. Еще шаг вперед, еще порыв ввысь, и это чувство охватит все его существо, коснется его отношения к миру, и он дерзнет поведать о нем всему свету.
Васарис и впрямь дерзнул. Уткнувшись в парту, украдкой от товарищей, он записал в тетрадку латинских слов свое первое стихотворение. Но оно не было ни восхвалением женской красоты, ни перепевами тоски, словом, не походило на те стихотворения, которые пишет едва ли не каждый влюбленный юноша. Первая песня любви Васариса была самой обыкновенной элегией. В ней прорывалась юношеская тревога, тоска по свободе, недовольство жизнью и увлечение недосягаемым идеалом.
Долго он перечитывал свое первое произведение, тщетно стараясь понять, хорошо ли оно. Он хотел забыть, что сам только что написал его, взглянуть на него со стороны и прочесть как бы впервые. Но он уже знал его наизусть, и оно было ему дорого как плод пережитых волнений.
В тот вечер в сердце Васариса пробудились неясные надежды. Ему было хорошо и спокойно со своей печалью. В «лабиринте», свернувшись под холодным одеялом, Васарис тешился прекрасными мечтами, хоть и не верил в их осуществление.
Вскоре жизнь опять вошла в нормальную колею. Приближалось рождество, и работы было много. Приходилось готовиться к новым длинным службам в соборе и приналечь на некоторые предметы. На втором курсе прибавился трудный предмет — философия, в частности логика, изучением которой они хвастались, но понимали ее мало. «Философию» надо было зубрить по латинскому учебнику, называвшемуся «Compendium philosophiae scholasticae»[30], а второкурсники были еще слишком слабыми латинистами. Профессор, объяснив несколько параграфов, переводил текст учебника, пока семинаристы записывали трудно запоминающиеся слова тут же между строк текста. Все они, как молитву, выучили назубок несколько первых определений, казавшихся им бесконечно путаными и мудреными. Определения-то они вызубрили, однако, что же собственно представляют собой философия и логика — еще долго не понимали. Один третьекурсник объяснил им, что когда они пройдут философию или хотя бы логику, то смогут читать книги философского содержания. Семинаристы знали, что логика учит правильно мыслить и рассуждать, а когда научились выводить силлогизмы и затвердили правила построения, то иные, не хватавшие звезд с неба, возомнили себя великими философами. В спорах с новичками они обрушивались на оппонента с устрашающим вопросом: «Где у тебя логика?» Впрочем, их философский жар остыл уже во втором полугодии, когда начали проходить онтологию[31] и второкурсники должны были отвечать профессору, что означает ens[32] и почему каждый ens должен быть unum, verum, bonum[33].