Лютвиц-Рандау отвернулся и ничего не ответил. Из дома доносился голос Лотты, но слов разобрать было нельзя. И майор подумал, что она способна оговорить его ради того, чтобы выкрутиться самой.
— Я никого не убивал… — после паузы решительно возразил он. — Я судейский чиновник, в обязанности которого входит применять законы…
— Какие законы? — вспыхнул Жан-Пьер. — Ваш фюрер упразднил все законы…
— Наш фюрер, — сказал обвиняемый, — признает один закон — интересы Германии…
— Маршал фон Паулюс, — перебил его брюнет, — придерживается другого мнения.
— Фельдмаршал фон Паулюс мертв. Наш фюрер сказал, что фельдмаршал фон Паулюс мертв…
Аббат бросил свой прутик и захохотал:
— Мертв по германским законам, да? А те, кто утверждает обратное, — террористы? Не так ли?
Майор с растущей тревогой прислушивался к звукам, идущим из дома. Сначала яростная перепалка, потом хныканье, а теперь Лотта говорит, говорит, говорит… Что же такого она могла им наговорить? Между майором и его судьями зияла пропасть — они не понимали друг друга. Он считал, что послушание и верность своему фюреру служат оправданием всех его поступков, как статья кодекса, гласящая, что он неподсуден. Они же, напротив, видели в этой рабской зависимости, в этой пассивности отягчающее вину обстоятельство, прямое доказательство виновности. Они, в сущности, давали ему шанс, позволяя сказать, что всё-всё, что можно поставить в вину не только майору фон Как-Его-Там, но и немцам вообще, всем немцам, — это именно фюрер и, как он говорит, «наш партий», они ответственны за все преступления, за расстрелы заложников… Конечно, его судьи поступали не по-судейски великодушно, ему было бы так легко спастись с помощью лжи, пойми он только, что к чему. Обман его не смущал. Коль скоро речь шла о собственных интересах, то есть о том, что он называл интересами германской нации. Ложь была неотделима от системы. На свою беду, Лютвиц-Рандау не догадался, что именно надо солгать. Оказался жертвой собственной системы защиты. А он строил ее, упирая на величие, на верность идее национал-социализма. Не сумел понять, что, отрекись он от национал-социализма, его шкура осталась бы цела. Шкура, которой майор так дорожил. Ему казалось, что его губит глухо доносившаяся болтовня женщины, на самом деле он сам, его собственные слова обрекли его на гибель. Его правовая концепция, система защиты, которую он готовился применить в тяжелые времена, чтобы помочь Германии в тяжелые времена. Поэтому-то обер-лейтенант Вилли, гестаповец Вилли, и считал его пораженцем. Система защиты, благодаря которой поверженная Германия держалась бы с достоинством, импонирующим победителю, с достоинством бойца, который не сдается. И так далее…
Сейчас только Лютвиц-Рандау, он один, попал в скверное положение, проверяя систему на себе. Но там, в доме, была эта, Лотта… И тревога мешала ему сосредоточиться, отнимала уверенность, он давал путаные объяснения, запинался, подолгу молчал. Все это смешило аббата.
— Неизлечим, — сказал Жан-Пьер.
— Неизлечим, — сказал аббат.
И высокий брюнет, расцепив скрещенные на груди руки, подтвердил:
— Неизлечим.
Лютвиц-Рандау вздрогнул. Это ему кое-что напоминало. В третьем рейхе, когда врачи качали вот так головой и дружно объявляли больного неизлечимым, некоторое время спустя семья получала урночку с письмом, где говорилось, что уведомить своевременно не удалось и что дорогой больной преставился… И теперь он очень боялся, не означает ли это, что ему грозит эвтаназия.
Его заперли в маленькой комнате без окон, на полу охапка соломы, дверь с окошечком в форме бубнового туза, сквозь него видно небо, очень спокойное, очень желтое.
Майору казалось совершенно диким, что его так легко задержали террористы, привезли сюда, допросили — и никто им не помешал, никто не поднял тревоги. Где же тогда, спрашивается, полиция, где жандармерия? Не говоря уж об армии. Он часто слышал о бандитах, которые скрываются в горах. Он видел этих бесноватых на заседаниях трибунала. Многих приговорил к смертной казни. Но никогда не представлял себе, что в повседневности они живут вот так, совершенно свободно. Что им принадлежит пространство, огромные просторы страны. Теперь стало наконец ясно, что вермахт держит в своих руках только пути и линии сообщения, только стратегические опорные пункты. Но чуть в сторону от них земля целиком принадлежит этим людям, им принадлежит весь край. Они выставили у дороги часового. Не прятались. По крайней мере не производили впечатление людей, которые прячутся. У них были машины, горючее. Горючее… Невероятно!
Он ждал Лотту, ждал, что ее посадят в ту же камеру. Но Лотту так и не привели. Спустилась ночь, на улице слышались голоса. Там собралось человек десять. Они ужинали на открытом воздухе. Под конец молодой голос спел провансальскую песню. Неутомимо стрекотали цикады. Мирно квакали лягушки. Потом, сквозь бубновый туз, замигали звезды. На улице встали, задвигались. Что они сделали с Лоттой? Он ни разу не подумал о ней с нежностью. Женщина как женщина, если смотреть на нее без пенсне. Струйка дыма. Но хоть она тоже состояла в партии, он не был убежден в ее верности. В ее лояльности. Совершенно не убежден. Если она решила, что его песенка спета, а она еще может выкрутиться… Если будет только намек на это… Дверь распахнулась, высокий брюнет крикнул: «Эй, вы там, выходите!», он поправил пенсне, нагнулся, чтобы не стукнуться о притолоку макушкой, там, где редкие волосы прикрывали наметившуюся лысину, и спросил:
— Не могу ли я узнать… Моя секретарша… что с ней стало?
Он невольно заговорил тоном, каким обычно осведомляются в больничном коридоре о состоянии больного, который лежит в это время на операции. Высокий брюнет смутно уловил фальшивую ноту и пожал плечами:
— Ваша секретарша… В жизни не видел, чтобы кто-нибудь так легко раскалывался.
— Раскалывался?!
— Ну да, распускал язык. У нее даже не надо просить сведений, она ими сыплет сама. Твоя крошка из кожи вон лезет, чтобы нам понравиться. Пришлось связать ей руки, уж очень бесстыдно она заигрывала с моими людьми. А я этого не люблю. И аббат не любит.
Майор повторял про себя: раскалываться, распускать язык… Нет, таких слов он не знает. Его подтолкнули к месту, несколько театрально освещенному снизу смоляными факелами, которые отбрасывали зловещий свет на макизаров. Все были в сборе. И все стояли. Майору стало страшно. Чтобы преодолеть страх, он заговорил:
— Лотта, моя секретарша… она все еще там?
Он надеялся расположить к себе высокого брюнета, ведь он боится не за себя, а за Лотту… Тот ответил:
— Выкинь ты это из головы… Сейчас она дрыхнет… Вот сучка так сучка!.. Да все ваши бабенки… Я знаю… Я был в плену под…
Майор не расслышал, где именно тот был в плену. Заискивая перед макизаром, он с лицемерным участием спросил:
— Где вы были?
— Бреслау… Сучки… Все ваши бабы — сучки!
Суд начался.
Жан-Пьер любил торжественность. Он хотел поразить воображение товарищей. И удовлетворить их чувство справедливости. Был зачитан обвинительный акт. Затем дали слово Лотте. Она рассказала о смертных приговорах накануне утром: задержали двух безоружных парней, но у одного из них нашли лотарингский крест[35]. Про женщину с отрезанным языком. Про коммунистов-железнодорожников, которые собирали сведения о воинских перевозках. И еще. И еще. Лютвиц-Рандау не помнил, чтобы он отправил на тот свет столько мужчин, и женщин, и еще этих… Вот память! Но зачем все это говорить? Он слушал и покрывался холодным потом, как бывает в ночных кошмарах.
— Итак, обвиняемый, — сказал Жан-Пьер, — вы слышали? Что вы можете сказать в свою защиту?
Разглядеть пепельно-серое лицо с морщинками у глаз было невозможно. Хотя блики факелов и вспыхивали в стеклах пенсне. Майор был застигнут врасплох. Такого он себе не представлял. Его защита. Защита Германии… Старая фраза, которая ему, которая им всем хорошо послужила в 1940–1941-м, — только она, как отрыжка, оказалась у него на языке: «Wir sind doch keine Barbaren…»
Присутствующие молчали. Раздался лишь знакомый отрывистый смех — это смеялся аббат. Снова заговорил Жан-Пьер:
— И вы еще смеете говорить, что немцы не варвары? После всего, что мы видели, после всего, что вы сделали? После всех страданий, которые вы нам принесли, а теперь отрицаете? Вы надеетесь, что мы позволим вам умереть так, как умирают наши, которых вы расстреливаете? Собираетесь умереть по-солдатски, используя как козырь эту коротенькую фразу: «Не варвары же мы, в конце концов!» Это было бы слишком просто, слишком уж ловко. Прежде чем умереть, майор, вам придется увидеть, придется признать…
Майор перевел дух: его, значит, убьют не сразу, не сейчас. На лице его мелькнуло подобие улыбки, но при свете факелов она осталась незамеченной. Хотя ему и не удалось нащупать юридически правильный метод защиты, все же, пусть по ошибке, он дал ход спасительной процедуре проволочки… Ну а Лотта и правда сука.