Ознакомительная версия.
Пока чувства и мысли шли этим путем, ситуация, однако, не задерживалась на месте, вопросы и ответы следовали друг за другом без всякой заминки.
— Каким же свойствам, — спросил Ульрих сухо, — обязан я этим предложением, с деловой точки зрения вряд ли оправданным?
— В этом вопросе вы все время ошибаетесь, — возразил Арнгейм. — В моем положении не ищут оправданности интересами дела, выражающимися в чистогане; то, что я могу на вас потерять, не играет никакой роли по сравнению с тем, что я надеюсь приобрести!
— Вы разожгли мое любопытство, — сказал Ульрих. — Что я приобретение, мне говорят очень редко. Маленьким приобретением я мог бы стать разве что для своей науки, но и там-то я, как вы знаете, надежд не оправдал.
— Что вы необыкновенно умны, — отвечал Арнгейм (все еще в тоне тихой непоколебимости, который он внешне по-прежнему выдерживал), — вы прекрасно знаете сами; это мне незачем вам говорить. Но возможно даже, что у нас, в наших предприятиях, есть умы поострее и понадежнее. Ваш характер, ваши человеческие свойства — вот чем хотелось бы мне по определенным причинам постоянно располагать.
— Мои свойства? — усмехнулся Ульрих. — Знаете ли вы, что мои друзья называют меня человеком, у которого нет свойств?
Арнгейм не удержался от маленького жеста нетерпения, который означал примерно: «Не рассказывайте мне о себе того, что я давно знаю лучше!» В этой дрожи, пробежавшей по его лицу и плечу, сказалось его недовольство, но слова его еще лились по прежнему плану. Ульрих уловил этот жест, и поскольку прийти из-за Арнгейма в раздражение ему ничего не стоило, он стал теперь говорить вполне откровенно, дав их беседе направление, которого до сих пор избегали. Между тем они снова успели встать; Ульрих отошел от своего визави на несколько шагов, чтобы лучше увидеть эффект, и сказал:
— Вы задали мне столько важных вопросов, что мне тоже захотелось кое-что узнать, прежде чем я решусь.
И после приглашающего жеста Арнгейма продолжил ясно и деловито: — Мне сказали, будто ваше участие во всем, что связано с проводимой здесь «акцией» — а госпожа Туцци и моя ничтожная персона тут лишь с боку припека! — направлено на приобретение большой части галицийских нефтяных промыслов!
Арнгейм, насколько можно было разглядеть при уже померкнувшем свете, побледнел и медленно подошел к Ульриху. Тому показалось нужным предотвратить какую-нибудь невежливость, и он пожалел, что своей неосторожной прямотой дал Арнгейму возможность отказаться от продолжения беседы в момент, когда она стала ему неприятна. Поэтому Ульрих сказал как можно любезнее:
— Я не хочу вас, конечно, обидеть, но наш разговор не выполнил бы своего назначения, если бы мы не вели его совершенно начистоту!
Этих нескольких слов и времени короткого пути хватило на то, чтобы к Арнгейму вернулось его самообладание; он подошел, улыбаясь, к Ульриху, положил ладонь, вернее даже — полруки ему на плечо и с упреком сказал:
— Как можете вы верить такой биржевой сплетне!
— Я услыхал это не как сплетню, а от человека, который хорошо информирован.
— Да, я тоже слышал уже, что так говорят. Но как вы могли этому поверить! Конечно, я нахожусь здесь не только для своего удовольствия; к сожалению, я никогда не могу себе позволить совсем забросить дела. Не стану также отрицать, что об этих месторождениях нефти я кое с кем говорил, хотя прошу вас не распространяться об этом признании. Но ведь все это не так существенно!
— Моя кузина, — продолжал Ульрих, — о вашем керосине и ведать не ведает. Ее супруг поручил ей выпытать у вас что-нибудь о цели вашего приезда, потому что вас считают агентом царя; но я убежден, что эту дипломатическую миссию она выполняет скверно, ибо уверена, что единственная цель вашего здесь пребывания — она сама!
— Не будьте так неделикатны! — Рука Арнгейма дружески качнула плечо Ульриха. — Побочные обстоятельства есть, вероятно, всегда и во всем; но вы, несмотря на вашу нарочитую язвительность, говорили об этом с откровенностью невоспитанного школьника!
Эта рука на его плече лишала Ульриха уверенности. Было смешно и неприятно чувствовать, что тебя обнимают, ощущение это можно было даже назвать противным; но у Ульриха долгое время не было друзей, и, может быть, потому ощущение это немного смущало его. Ему хотелось смахнуть с себя эту руку, и он непроизвольно делал такие попытки; но, заметив эти крошечные признаки неугодности его жеста, Арнгейм напрягся, чтобы и глазом не моргнуть, и из вежливости, потому что он чувствовал трудное положение Арнгейма, Ульрих замер, снося прикосновение, которое теперь оказывало на него все более странное действие, напоминавшее то, как утопает в рыхлой насыпи, разрывая ее надвое, какой-нибудь тяжелый предмет. Этот вал одиночества Ульрих, сам того не желая, возвел вокруг себя, и теперь в брешь прорвалась жизнь, прорвался пульс другого человека, и это было глупое чувство, смешное, но и немного волнующее.
Он подумал о Герде. Вспомнил, как уже друг его юности Вальтер возбудил в нем желание снова когда-нибудь прийти с кем-нибудь к такому полному и безудержному согласию, словно нет во всем мире других различий, кроме приязни и неприязни. Теперь, когда было уже слишком поздно, желание это снова поднималось в нем, поднималось серебряными волнами, такими же, казалось, как волны воды, света и воздуха, сливающиеся на широкой реке в единый поток серебра, поднималось так дурманяще, что ему пришлось быть начеку, чтобы не поддаться этому и не вызвать недоразумения таким двусмысленным своим положением. Но когда его мышцы напряглись, он вспомнил, что Бонадея сказала ему: «Ульрих, ты человек совсем не плохой, ты только стараешься сделать так, чтобы тебе было трудно быть хорошим!» Бонадея, которая в тот день была так поразительно умна и сказала еще: «Во сне ты ведь тоже не думаешь, а с тобой происходит какая-нибудь история!» А он сказал: «Я был ребенком, мягким, как воздух лунной ночью…» — и сейчас он вспомнил, что картина при этом мелькнула перед ним, собственно, другая: кончик горящей палочки магния; ибо таким же рассыпающимся на искры и превращающимся в свет показалось ему его сердце, но это было давно, и он не отважился высказать это сравнение и был побежден другим; к тому же в разговоре не с Бонадеей, а с Диотимой, как ему сейчас вспомнилось. «Различия жизни лежат у корней очень близко друг к другу», — почувствовал он, глядя на человека, который по каким-то не очень прозрачным причинам предложил ему стать его другом.
Арнгейм убрал свою руку. Они снова стояли теперь в нише окна, где начали этот разговор; внизу на улице уже мирно горели лампы, но чувствовалось, что волнение еще не совсем унялось. Время от времени еще проходили, возбужденно разговаривая, сомкнутые группы людей и нет-нет да раскрывался какой-нибудь рот, выкрикивая угрозу или раскатистое «Э-ге-ге!», за которым следовал смех. Было впечатление какого-то полусознательного состояния. И в свете этой тревожной улицы, между отвесно ниспадающими гардинами, которые обрамляли потемневшую картину комнаты, он видел фигуру Арнгейма и чувствовал, как рядом с ним стоит сам, и оба наполовину залиты светом, наполовину черны и полны какой-то страстной собранности из-за этого двойного освещения. Ульрих вспомнил крики «ура» в честь Арнгейма, которые он, кажется, слышал, и, был ли, или не был связан с этими событиями Арнгейм, в цезаристском спокойствии, какое тот, задумчиво глядя на улицу, выставлял напоказ, он производил впечатление главной фигуры в этой написанной мгновением картине, да и чувствовал, казалось, при каждом взгляде свое присутствие в ней. Рядом с ним становилось понятным, что такое сознание собственного достоинства. Сознание само по себе не в силах привести в порядок светящуюся сумятицу мира, ибо чем острее оно, тем безграничнее, хотя бы на время, становится мир; сознание же собственного достоинства вступает в мир как режиссер и делает из него искусственное единство счастья. Ульрих завидовал этому человеку из-за его счастья. Ничего не было сейчас легче, казалось Ульриху, чем совершить преступление против него, ибо своей потребностью в картинности Арнгейм вызывал на сцену и старые театральные тексты. «Возьми кинжал, и да свершится судьба его!» Ульриху явственно слышались эти слова, произнесенные со скверной актерской интонацией, и все-таки он непроизвольно стал так, чтобы половина его корпуса была за спиной Арнгейма. Он видел перед собой темную широкую плоскость шеи и плеч. Особенно шея раздражала его. Рука его искала в карманах с правой стороны перочинный нож. Он встал на цыпочки и еще раз опустил мимо Арнгейма взгляд на улицу. Там, в полутьме, людей, как песок, несло волной, которая тащила их тела. Что-то ведь должно было последовать из этой демонстрации, и вот будущее выслало вперед волну, людьми овладевало какое-то сверхличное творческое озарение, но во всем этом была, как всегда, большая неточность и небрежность. Так примерно ощущал Ульрих то, что он видел, и недолгое время это занимало его внимание, но он до тошноты устал это анализировать. Он осторожно опустился на пятки, устыдился, не особенно, впрочем, серьезно к тому относясь, игры мыслей, заставившей его только что подняться на цыпочки, и почувствовал великий соблазн тронуть Арнгейма за плечо и сказать ему: «Благодарю вас, хватит с меня всего этого, мне хочется попробовать что-то новое, и я принимаю ваше предложение! «Но поскольку и этого Ульрих в действительности не сделал, они не стали касаться ответа на вопрос Арнгейма. Арнгейм вернулся к одной из более ранних тем их разговора.
Ознакомительная версия.