— Марафонцы!
— Еще увидимся, как обратно поедем!
— Вас подвезти?
— Черепахи!
И промчали. Осела пыль. Смутно протренькали гудочки в лесу по бокам вперед убегавшей дороги. Дикий простор в шести с чем-то милях от города стлался вдаль, и нигде ни души, и, зайдя за деревья, привалясь к стволу, дымя что есть мочи назло комарью, мы рассуждали как мужчина с мужчиной на подступах к месту, куда годами не ступала нога человека.
— Помнишь Парри Кудрявчика?
Я только позапозавчера его видел в бильярдной, но даже когда я думал о нем, его лицо таяло в красках нашей прогулки, в сизой белизне дороги и вереска, в зелени, сини полей и лоскутьев воды, а дурацкий голос растворялся в гомоне птиц и в непонятном безветренном шелесте.
— Интересно, что он сейчас делает. Ему бы побольше на воздухе быть. Типично городской малый. — Рэй помахал трубкой лиственному небу. — Взять нас. Да я вот это все на Хай-стрит не поменяю.
Взять нас: мальчишка и юнец — лица под наносным загаром бледные от городской духоты, — задыхаясь, сбившись с ног, остановились под вечер на дороге через тополиную рощу, — и я проницал непривычную радость в глазах Рэя и невозможную нежность в своих, и Рэй, дивясь и вглядываясь, восставал против очевидного и перечеркивал собственную судьбу, а во мне набухала такая любовь, что меня мучительно распирало.
— Да уж, взять нас, — сказал я. — Еле плетемся. До Червя двенадцать миль. Трамвайчик услышать не хочешь? А, голубь лесной? На улицах сейчас выкликают спортивные новости. Купите, купите газету! Кудрявчик твой небось гоняет шары. Ну, надо пошевеливаться.
Вверх, вверх по дороге, из лесу вон, и за нашими спинами уже грохотал двухэтажный автобус.
— Это на Россили, — сказал я.
Оба сразу мы подняли трости.
— Ты зачем автобус остановил? — сказал Рэй, когда мы усаживались наверху. — Мы же весь день пешком решили.
— Ты, что ли, не останавливал?
Мы сидели спереди — будто ещё двое водителей.
— Осторожней на рытвинах! — сказал я.
— У тебя колесо бьет, — сказал он.
Мы развязали рюкзаки, вынули бутерброды, крутые яйца и паштет, мы по очереди пили из термоса.
— Ты дома не говори про автобус, — сказал я. — Как будто мы весь день пешком. У-у, вон он, Оксвич. Кажется, что недалеко, да? Мы бы бороды отрастить успели.
Автобус обогнал взбиравшихся в гору велосипедистов.
— Взять на буксир? — крикнул я, но они не расслышали. Та, с коляской, плелась в хвосте.
Мы разложили на коленях провизию, и мы совсем забыли править, предоставив водителю у себя в кабине внизу гнать нас куда ему вздумается по сумасшедшим ухабам, и назад убегали: оплаканные дождями часовни, линялые ангелы; у холмов, от моря подальше, — розовые дачки (жуть, я думал, вот бы где я не стал жить, потому что среди деревьев и трав я себя чувствую как в клетке, хуже даже, чем среди уличной толчеи под частоколом дымящих труб), бензонасосы, скирды и возчик на ломовике, вросший в кювет под облаком мух.
— Так только страну и увидишь.
На узком крутом подъеме двое пеших с рюкзаками шарахнулись от автобуса под укрытие ограды, вобрали животы, распялили руки.
— Вот бы и мы с тобой так.
Мы радостно оглянулись на тех, приплюснутых к ограде. Они выкарабкались на дорогу, снова поползли, как улитки, мигом сделались крошечными.
У въезда в Россили мы нажали на кондукторскую кнопку, остановили автобус и бодро, пружинисто прошагали несколько сотен шагов до деревни.
— Довольно быстро добежали, — сказал Рэй.
— Рекорд установили, — сказал я.
Хохоча — на скале над длинным-длинным золотым пляжем, — мы показывали друг другу Голову Червя так, будто кто-то из нас слепой. Был отлив. Мы перешли по склизким камням, и вот мы, ликуя, стояли на ветру, на вершине. Тут была немыслимая трава, нас на ней подбрасывало, и мы хохотали, скакали, вспугивая овец, бегавших, как козлы, вверх-вниз по выбитым тропам. Даже в такой тишайший день тут бушевал ветер. На самом верху змеистого, бугристого утеса чайки тучей — я в жизни не видел их столько — рыдали над свежими утратами и вековечным пометом. В этом месте мой голос был подхвачен, увеличен, преображен в гулкий крик, ветер образовал вокруг меня раковину, и во всю ширь, во всю высь опрокинулись синие неосязаемые своды неба, и шелест крыльев был здесь как гром. Я стоял расставив ноги, подбочась, ладонь — козырьком у глаз, как Рэлли[21] на какой-то картинке, — и был как будто один-одинешенек в тот эпилептический миг в страшном сне, когда ноги растут и врастают в ночь, сердце бухает так, что соседей разбудишь, и дыхание ураганом несется сквозь безразмерную комнату. Я не был жалкой точечкой на вершине, между небом и морем, нет, я был громадный, как дышащий небоскреб, и только Рэй в целом свете мог тягаться со мной дивным ревом, и я ему крикнул:
— Почему бы нам тут не поселиться навеки? На веки вечные? Дом построить, черт побери, и королями зажить!
Рев влетел в клёкот чаек, и они понесли его к мысу под барабанный бой крыльев; Рэй гарцевал, нависая над хлипким краем утеса, и размахивал тростью, заклинающей пламя и змей; и мы припали к земле, к пружинистой, чайками побеленной траве, к камням в овечьих катышках, костях и перьях, мы лежали на самой крайней точке Косы. Мы так долго не шевелились, что грязно-серые чайки поуспокоились и некоторые присаживались с нами рядышком.
Потом мы прикончили нашу еду.
— Другого такого места нет, — сказал я. Я уже снова был почти моего собственного размера, сто пятьдесят два сантиметра, сорок с чем-то килограммов, и голос мой уже не взмывал в увеличительную высь. — Мы в открытом море. И Червь двигается, да? Давай его в Ирландию направим. Йетса увидим, ты к камню Бларни приложишься[22]. В Белфасте сражаться придется.
Рэю на краю утеса было не по себе. Он не желал наслаждаться — греться на солнышке, или на бок повернуться, в пропасть заглянуть. Нет, он норовил сесть прямо, как на стуле, и он не знал, куда девать руки. Играл своей нудной тросточкой и ждал, когда день пойдет по правильной колее, Червь пустит тропы, а над отвесными кручами вырастут перильца.
— Да, диковато тут для комнатной крысы.
— Сам крыса. А кто автобус остановил?
— А то ты не рад, что остановили! Еще шли и шли бы, как Феликс[23]. Да ты просто прикидываешься, что тебе тут не нравится. Сам небось плясал.
— Два раза подпрыгнул.
— А-а, ясно, тебе мебель не подходит. Нехватка диванов и кресел, — сказал я.
— Строишь из себя деревенского, а корову от лошади не отличишь.
Мы стали переругиваться, и скоро Рэю полегчало — он отключился от скучной реальности вольного мира. Если бы вдруг сейчас пошел снег, он бы не заметил. Он весь ушел, он втянулся в себя, и на утесе он был в темноте, как за закрытыми ставнями.
Двое гигантов, оравших на птиц, затихли в траве — маленькие, едва слышные ворчуны у себя в норке.
Я уж знал, что сейчас начнется, когда Рэй голову опустил, задрал плечи, и получилось, что у него нет шеи, и он выдохнул воздух, не размыкая зубов. Он уставился на свои пыльные белые туфли, и я понял, что он представляет себе: ноги мертвеца в постели — и сейчас он заговорит про брата. Иной раз, когда мы, навалясь на ограду, смотрели футбол, я замечал, как он разглядывал свою руку: он её истончал, раздевал от мышц, делал бесплотной, он видел перед собой руку Гарри — кожа да кости. Если он хоть на минутку отключится, если оставить его одного, если он опустит глаза, перестанет сжимать твердую природную ограду или свою горячую трубку — сразу он угодит в те страшные комнаты, будет таскать тряпки и миски, прислушиваться к колокольчику.
— В жизни не видал такой уймы чаек, — сказал я. — А ты? Такая уйма чаек. Вот попробуй их сосчитай. Видишь, там две подрались. Ой, смотри, как куры, в воздухе друг друга клюют! На что спорим — победит которая больше. У, носатая! Не завидую её сегодняшнему ужину — кусочек ягнятины и мертвая чайка. — Я сам себя послал подальше за эту свою «мертвую». — В городе утром весело было, да? — сказал я.
Рэй смотрел на свою руку. Теперь его было не остановить.
— В городе весело было? Все в летнем снаряжении, улыбки и смех. Детишки играют, все довольны, прямо куда там. А я отцу встать не давал с постели, когда он зайдется. Силком в постели держал. Я брату простыни два раза в день менял — все в крови. Я видел — он худеет, худеет. Под конец его одной рукой можно было поднять. А жена к нему не заходила, потому что он ей кашлял в лицо. Мама не ходячая, мне и еду сварить, и с ложечки их покормить, простыни менять, отца в постели силком держать, когда зайдется. Не очень-то будешь тут жизни радоваться.
— Но ты же любишь ходить, ты так радовался. Смотри, какой изумительный день, Рэй. Насчет брата — это кто спорит. Ну давай осмотримся. Давай спустимся к морю. Может, мы пещеру найдем с доисторической живописью, напишем про неё статью, кучу денег огребем. Давай спустимся.