— Так ведь вас окружают одни лишь приятные люди, Герцогиня. Зачем же вам про них ещё и читать? В подлинной жизни так много приятного. Давайте же изгоним его хотя бы из наших книг.
— Пугающая доктрина. По-моему, «парроко» собирается уходить. Почему все уходят так рано?
Она удалилась.
— Считается, что англичане дурные лингвисты, — сказал дон Франческо. — Это одно из любопытных наднациональных заблуждений, вот как говорят, что французы — вежливая нация…
— Или что у домашнего варенья вкус лучше, чем у купленного в магазине, — добавил Денис. — Я должен помочь Герцогине попрощаться с гостями. Она любит, чтобы в таких случаях кто-нибудь был под рукой. Ей необходимо эхо. А я понемногу становлюсь довольно приличным эхо.
— О да, — с некоторой резкостью откликнулся Кит, — вполне симпатичным эхо. А следовало бы стать голосом. Воспользуйтесь моим рецептом, Денис. Пещера Меркурия.
Граф Каловеглиа сказал:
— Как жаль, что учёные всё же отвергли латынь в качестве средства общения, с помощью которого формулировались и фиксировались идеи! Разве сама возможность окончательного и авторитетного установления значения каждого слова не дала бы нам неисчислимых преимуществ? А по мере необходимости можно было бы создавать новые слова. Произошло бы скачкообразное накопление знаний, перекрёстное опыление культур. При нынешнем же положении дел половина интеллектуалов в мире пишет о том о сём, не зная, что предмет их писаний давно уже исчерпан другой половиной. Можно было надеяться, что Коммерция, разрушившая географические барьеры, сделает то же самое и с политическими. Куда там! Обострив присущую человеку жажду наживы, она обозначила между нами границы, поддерживаемые с ожесточением, доселе неслыханным. Мир разума не расширился, он съёжился и стал ещё более провинциальным. Люди утратили способность видеть дальние горизонты. Никто больше не пишет для блага человечества, для блага цивилизации; каждый пишущий хлопочет о благе своей страны или секты, о том, чтобы позабавить друзей или позлить врагов. Плиний, Линней, Гумбольдт{52} — они восседали на вершине горы, обозревая ландшафт, раскинувшийся у них под ногами, и даже если какую-то небольшую долину окутывал туман, общие очертания земли оставались для них различимыми. Вы скажете мне, что в наши дни невозможно, уподобляясь этим людям, собрать воедино все нити знания, что они слишком разнообразны, слишком далеко уходят одна от другой. Большей ошибки нельзя и представить. Ибо существует тенденция совершенно иного порядка — тенденция к унификации. Нити сходятся воедино. Средневековому сознанию были ведомы многие истины, враждующие одна с другой. Ныне все истины видятся как взаимозависимые, и никогда ещё синтез идей не был достижим с большей лёгкостью. Конфликт между национальностями и языками — вот что служит помехой для этого движения. Страдает же от неё человечество в целом. И приятие универсального языка науки могло бы в значительной мере устранить эту помеху. Когда сбудется моё предвидение и великие южные расы сольются, образовав величественный союз, когда Средиземноморье вновь, как ему предназначено, станет центром человеческой активности, тогда несомненно будет осуществлён некий замысел подобного рода.
— Меня ваши идеи более чем устраивают, — сказал хорошо владевший латынью епископ. — Я бы с удовольствием побеседовал на старинный манер с учёными из Саламанки, Бергена, Киева, Падуи{53} или…
Дон Франческо произнёс нечто длинное и абсолютно невнятное. После чего заметил:
— Эти учёные могут и не понять ни единого вашего слова, мистер Херд. Я только что говорил на латыни! Придётся, знаете ли, стандартизировать произношение. Я, кстати, не понимаю, зачем вообще понадобилось отказываться от языка, на котором прежде изъяснялась наука?
— Патриотизм, вот что его уничтожило, — ответил граф. — Узколобый современный патриотизм типа «всяк кулик на своё болото тянет».
В разговор вступил мистер Кит:
— Должен сказать, что недавнее возрождение монархического принципа представляется мне явлением атавистическим и в целом постыдным…
— А что вы мне обещали насчёт длинных слов? — игриво спросила, приблизясь к беседующим, Герцогиня.
— Ничего не могу поделать, милая леди. Это вина моей матери. Она была ярой сторонницей точности выражения. И меня воспитала с особым тщанием.
— И очень жаль, мистер Кит.
— Северяне вообще любят точность во всём, — сказал дон Франческо, расправляя на своих обширных коленях складки сутаны, — особенно в любви. Считается, будто мы, южане, живущие под гнётом сирокко, расчётливы и корыстолюбивы в сердечных делах. Мы любим, чтобы за дочерьми давали приданое, — уверяют, будто мы в любом разговоре сразу переходим к сути дела: деньги, деньги давай! А вот чтобы заставить английскую девушку перейти к сути дела, приходится основательно попотеть. Английская девушка парализует вас своей прямотой. Могу рассказать вам подлинную историю. Я знал одного молодого итальянца, о да, очень хорошо знал. Он тогда только-только приехал в Лондон, очень красивый был юноша, хотя, пожалуй, несколько полноватый. И вот он влюбился в элегантную молодую леди, работавшую в магазине мадам Элизы на Бонд-стрит. Каждый день дожидался шести часов, когда она уходила с работы домой, и плёлся за ней, совершенно как собачонка, не решаясь заговорить. В кармане у него лежал купленный ей в подарок дорогой браслет, а в руках он держал букет цветов, что ни день, то новый, но поднести его не решался, поскольку был слишком в неё влюблён. Она представлялась ему ангелом, идеалом. Он мечтал о ней днём и ночью, гадая, наберётся ли он когда-либо смелости, необходимой, чтобы заговорить с таким высоким и величавым созданием. Понимаете, она была его первым в Англии любовным увлечением, впоследствии он, конечно, овладел необходимыми навыками. Пять или шесть недель он оставался в этом несчастном положении, пока в один прекрасный день, когда он по обыкновению поспешал за ней следом, она вдруг не повернулась к нему и не сказала с гневом: «Что это значит, сэр, почему вы преследуете меня столь омерзительным образом? Как вы смеете? Если это случится ещё раз, я позову полицейского». Поначалу дар речи ему изменил: всё что он мог, это таращиться на неё, как говорится, в немом изумлении. Но потом ему удалось выдавить несколько слов, насчёт своего пронзённого сердца и любви вообще и показать ей цветы и браслет. Она же сказала: «Ах вот как? Какой вы забавный. А что же вы раньше молчали? Знаете, тут есть за углом одно местечко…»
— Ха, ха, ха!
Это в соседней комнате разразился своим пугающим смехом Консул.
Он там беседовал с несколькими друзьями о Наполеоне.
Вот человек, которого не помешало бы иметь на Непенте, — человек, умеющий делать дело. Наполеон бы с этой вашей Уилберфорс чикаться не стал. Скандалище! Выдумали какой-то Комитет, чтобы заставить её держаться в рамках приличия или запереть в санаторию. Да что толку от ваших Комитетов? Можно подумать, никто не знает, что такое Комитет! Комитет! И слово-то дурацкое. Все Комитеты на свете одинаковы. Комитет! Ну да, он сам его возглавляет, делает, что может, но что он может? Ничего не может. Первое дело, денег нет, вот разве кто-нибудь сумеет подольститься к этому богатому старому развратнику Коппену, чью яхту поджидают со дня на день, и выпросить у него чек. А тут ещё её собственное ослиное упрямство! Ну, не желает она даже разговаривать о том, что делается в её же собственных интересах. Наполеон бы её уломал, уж будьте уверены — ха, ха, ха!
Упомянутая дама, ничего не ведавшая об этих человеколюбивых замыслах, занимала в данную минуту стратегическую позицию неподалёку от буфета с напитками и застенчиво озиралась в поисках мужчины, внешний облик которого позволял бы надеяться, что он способен принести ей с буфета порядочный стаканчик чего-либо и поскорее. Собственно говоря, она уже подзаправилась, но не настолько, чтобы самой подойти к буфету, — она сознавала, что прикуёт к себе все взоры, а в последнее время и без того только и было разговоров, что о ней. Пьяная, она была невыносима, мертвецки трезвая — невыносима почти в такой же мере: замкнутая, надменная, неотразимо логичная, с горестным и удивлённым лицом, внушающим мысль об оскорблённом достоинстве.
Люди избегали мисс Уилберфорс. И всё же в те редкие мгновения, когда она была лишь немного на взводе, не любоваться ею было невозможно. В этом состоянии в ней проступало прелестное остроумие, остатки благородного воспитания, нежные инстинкты и чарующие манеры, пленявшие собеседника. Да и внешность её отнюдь не портила впечатления. Эта хрупкая стремительная женщина была неизменно одета в чёрное. Цвет она выбрала инстинктивно. Говорили, будто она потеряла жениха — он служил на флоте и утонул, бедный юноша, где-то в Средиземном море; говорили, будто ночами она блуждает, разыскивая его или стараясь забыть о нём и ища забвения в вине.