Как ни удивительно, всё это было правдой. Жизнь её надломилась в самом начале. Смерть молодого возлюбленного стала для её впечатлительной натуры ударом, от которого она так и не сумела оправиться. Мир повернулся к Эми Уилберфорс тёмной изнанкой. Она редко говорила о женихе, но постоянно заговаривала о море. Раз или два она пыталась утопиться. Затем, понемногу, в ней стали проступать черты совершенно нового существа, с которого пласты такими трудами приобретённой культуры слезали, точно никчёмное, расползшееся тряпьё, уступая место свойственным её предкам сомнительного толка повадкам. Благовоспитанная скромная девушка стала бесцеремонной, надменной, несдержанной в речах. Когда желающие ей только блага друзья говорили, что и им приходилось терять возлюбленных, она смеялась в ответ и советовала поискать себе новых. Их, небось, на белом свете как собак нерезанных и так далее, и тому подобное.
Вскоре она обнаружила, что осталась одна — при всём её немалом состоянии. Друзья и знакомые без зазрения совести покидали её.
Годы шли.
Тихо-мирно, без особого рвения, но и без каких бы то ни было опасений она начала попивать.
Какие-то смутные воспоминания, связанные со Средиземным морем, завлекли её на Непенте. Ко времени своего появления здесь она уже приноровилась поглощать одну за другой три пинты «Мартеля» или «Хеннесси», после чего «смывала их» — по её выражению — содержимым двухквартовой бутыли «Перрье Жуа»; процедура, которая, заставляя румяниться её щёки и искриться несчастные, всегда сохранявшие смятенное выражение глаза, не сообщала однако же нижним конечностям способности удерживать тело в равновесии. В итоге периодически возникали пресловутые «нервные срывы», вынуждавшие её на какое-то время становиться затворницей, а иногда и прибегать к услугам врача. В последний год или два подобные приступы прискорбно участились. Имелся у неё и ещё один недостаток — во хмелю её обуревала потребность сделать свою особу сколь возможно более заметной. Что она при этом говорила, ей было решительно наплевать — она прославилась тем, что вогнала в краску самого дона Франческо, который однажды, не сознавая в каком состоянии она находится, имел неосторожность вежливо поинтересоваться, почему она постоянно носит чёрное, и услышал в ответ, что она носит траур — который и прочим не мешало бы поносить — по его почившей невинности. Для Консула, её высоконравственного соотечественника, она, англичанка, была всё равно что кость в горле.
Сомнамбулические похождения нередко приводили её к столкновениям с местной полицией, а порой и с Его Милостью, синьором Малипиццо. К великому изумлению мистера Паркера, Судья относился к ней с мягкой терпимостью. Тем не менее, ей довелось провести несколько ночей в местной кутузке. Ковыляя в тихие предрассветные часы по улочкам Непенте, она, словно побуждаемая неясным первобытным инстинктам, нередко принималась избавляться от всего, что на ней было надето — поведение, пронимавшее своей диковинностью даже самых заскорузлых ночных гуляк, имевших несчастье на неё натолкнуться. Когда же кто-либо упрекал её за столь причудливое поведение, она ссылалась на пример поступавшего точно так же Святого Франциска Ассизского{54}, гневно вопрошая: может, и он для вас уже недостаточно хорош? Коротко говоря, с ней ничего нельзя было поделать.
Милейшая женщина, как часто называл её Кит, становилась настоящей проблемой.
И вот теперь её шарившие по комнате глаза остановились, руководимые свойственным пьяницам безошибочным, ниспосылаемым свыше чутьём, на Денисе. Какой славный, скромный юноша и выглядит, как джентльмен! Именно то, что ей требуется.
— Этот сирокко! — вздохнула она, театрально шаря вокруг рукой в поисках стула. — Со мной от него творится что-то неладное. О, Боже! По-моему, я сейчас в обморок упаду. Ах, молодой человек, будьте добры, принесите мне немного бренди с содовой. В большом стакане. Прошу вас, пожалуйста! Только содовой как можно меньше — она дурно влияет на сердце. Самую капельку!
Сделав два-три глотка, она поколебалась, как бы терзаясь сомнениями, удастся ли ей проглотить эту гадость, и наконец, талантливо изобразив отвращение, вылила в горло всё остальное. Денис лишился слов — по его безыскусным представлениям дозы хватило бы, чтобы прикончить лошадь. Однако мисс Уилберфорс, нимало не пострадавшая, присела близ Дениса на стул и завела с ним беседу. Беседа её была прелестна, она говорила об Англии. Денис слушал, как зачарованный, со всё возрастающим наслаждением. Чем-то она отличалась от прочих женщин, с которыми ему случалось в последнее время знакомиться на Континенте, чем-то непонятным. Совсем другой человек. Откуда такое чувство? — дивился он.
Она всё говорила и мало по малу, Денис начинал понимать, в чём дело. Странно, думал он, что я прежде этого не замечал. Мисс Уилберфорс заставила его почувствовать разницу. Конечно, те женщины тоже говорили по-английски, но на всех них лежал отпечаток континентальной Европы — чужие фразы, обороты, привязанности, дух и грация космополитов, ранившие его прямую и непорочную английскую натуру. А эта женщина была совсем другой. Она вся, душой и телом принадлежала старой Англии. Разговор с ней привёл его в необычайно приподнятое настроение, здесь, среди стольких иноземцев, эта удивительная, тоскующая женщина, умеющая говорить так естественно, способная силой одних лишь слов овеять его дыханием родного графства, странно притягивала его. Точно так же он мог бы сидеть сейчас со старшей сестрой, лакомиться клубникой со сливками и смотреть, как на какой-нибудь затенённой зелёной площадке разворачивается теннисный матч. Он испытывал счастье, ощущение которого усилилось, когда Анджелина проплыла мимо него и, увидев с ним рядом мисс Уилберфорс, лукаво приподняла брови, для разнообразия наградив Дениса чем-то вроде всамделишной улыбки.
Впрочем, у неё нашлась улыбка и для мистера Эдгара Мартена и ещё одна — для дона Франческо, который, когда она проходила мимо, воспользовался случаем и чуть ли не с видом собственника отечески потрепал её под подбородком, сопроводив сей неблагопристойный жест без малого звучным подмигиваньем.
Всё это не ускользнуло от глаз мистера Херда. Поначалу он нахмурился. Увиденное странно кольнуло его, заставив задуматься. Во всём, что касается женщин, он был нелепо чувствителен.
— Резвое дитя, — подумал он. — Lasciva puella.[14] Возможно, беспутное.
Да, но в каких отношениях с ней состоит этот молодой человек? Прикосновение к подбородку — что за ним кроется? Квазиотеческим или псевдоотеческим был этот поступок? С глубоким сожалением мистер Херд заключил, что поступок был всего лишь псевдоотеческим.
И всё же — сколь поразительно естественным он казался!
— Никто, кроме нашего «парроко», не в силах держать руки подальше от этой девушки, — с блаженным видом заметил священник.
Ещё один лёгкий укол…
Архитектурные красоты, а с ними и красоты природы, как правило, оставляли мистера Херда равнодушным. Он считал себя человеком сдержанным, неромантическим и открыто признавал, что в искусстве разбирается слабо и особого почтения к нему не питает. Красота человеческого характера трогала его куда сильнее, чем красота каких бы то ни было пейзажей и живописных полотен. И всё же, когда на следующий день, ближе к вечеру, он поднялся к плоскогорьям Непенте, странное и почти неодолимое очарование «Старого города» невольно поразило его. Всё здесь так отличалось от нижней части острова, казалось таким мирным, безмятежным.
Там, внизу, в современном селении, добраться до которого было намного проще, царило яркое многоцветье, всё полнилось шумом, движением, красками, сливаясь в одно ослепительное пятно! Всё пронизывалось мягким дыханием моря, пусть и лежавшего четырьмя сотнями футов ниже города, — каждый постоянно ощущал, что находится на острове. Когда же человек поднимался сюда, это ощущение его покидало. Он вступал под своды могучих деревьев, среди которых стоял Старый город.
Верхний город, в отличие от нижнего, глядел на север; более того, он располагался несколькими сотнями футов выше. Впрочем, одно лишь это не могло объяснить существовавшую между ними разницу в температурах, чтобы не сказать — в климате. Прежде всего, маленькую горную котловину, посреди которой стоял Старый город, покрывал исключительно глубокий слой почвы, за неисчислимые столетия смытой сюда дождями из расположенных выше горных областей и позволившей множеству развесистых дубов, тополей, орехов и яблонь разрастись до небывалых размеров, заслонив своими кронами солнце. Кстати сказать, что-то вроде лёгкого дождичка шло здесь постоянно. Напоённый влагой сирокко, раздираясь в клочья об острые пики высоких южных утёсов, осыпал этот укрытый облаками зелёный оазис незримой моросью. Ночью в Старом городе можно было прямо на улице принять замечательный душ.