Мадемуазель с этим согласилась: по ее мнению, ces paysannes Anglaises etait toutes insupportables, [58]и она многое отдала бы, чтобы иметь в услужении bonne cuisiniere Anversoise [59]в высоком чепце, короткой юбочке и подобающих служанке скромных сабо, — девушку куда более приятную, чем эта наглая кокетка в пышном платье с сборками и даже без чепца на голове! Сара, не разделяя мнения св. Павла, что «женщине непристойно ходить с непокрытой головой», решительно отказывалась прятать под полотняным или муслиновым чепцом свои пышные золотистые волосы и любила укладывать их в высокую прическу, скрепляя сзади изящным гребнем, а по воскресеньям еще и завивала спереди.
— А и в самом деле, не выписать ли тебе служанку из Антверпена? предложил Мур; суровый на людях, он был, в сущности, очень добрым человеком.
— Merci du cadeau! [60]— был ответ. — Антверпенская девушка не выдержит здесь и десяти дней, ее спугнут насмешки фабричных coquines. [61] — Затем, смягчившись, она добавила: — Ты очень добр, дорогой брат, прости, что я погорячилась, но уж очень мне тяжко приходится; что ж, видно, так мне суждено; помнится, и незабвенная наша матушка немало с ними мучилась, хотя к ее услугам были лучшие служанки Антверпена. Служанки всегда и везде народ испорченный и грубый.
Мур тоже помнил кое-что о страданиях незабвенной матушки; она была ему хорошей матерью, и он чтил ее память, но не мог забыть и о том, сколько жару задавала она у себя на кухне в Антверпене так же вот, как и преданная ему сестрица здесь, в Англии. Поэтому он промолчал, и разговор оборвался, а как только посуда была убрана, Мур принес Гортензии ноты и гитару, чтобы немного утешить ее, — он знал, что это было лучшим средством ее успокоить, когда она выходила из себя, — заботливо расправил у нее на шее ленту и попросил спеть любимые песни их матери.
Ничто не действует на человека столь благотворно, как участие; раздоры в семье ожесточают, а согласие смягчает. Гортензия, довольная и благодарная брату, выглядела в ту минуту даже изящной и почти красивой: кислое выражение лица исчезло, его сменила sourire plein de bonte. [62]Она с большим чувством спела несколько песен. Они напомнили ей о матери, к которой она питала искреннюю привязанность, напомнили о днях ее юности. Она заметила, что Каролина слушает ее с простодушным удовольствием, и еще больше повеселела. А восклицание: «Если бы я могла петь и играть, как Гортензия!», вырвавшееся у Каролины, окончательно довершило метаморфозу и сделало мадемуазель Мур очаровательной до конца вечера.
Правда, Каролине пришлось выслушать небольшое поучение о том, что только хотеть недостаточно, что необходимо добиваться желаемого. Было сказано, что подобно тому как Рим был построен не в один день, так же и музыкальное образование мадемуазель Мур было приобретено не за одну неделю и не только благодаря желанию, — для этого потребовалось немало усилий; она всегда славилась усердием, прилежанием, и учителя отмечали в ней редчайшее и приятнейшее сочетание таланта и трудолюбия. Мадемуазель всегда становилась словоохотливой, как только речь заходила о ее достоинствах.
Наконец, исполнившись блаженного самодовольства, умиротворенная Гортензия взялась за вязание. Вечером, при спущенных шторах, озаренная ярко пылавшим камином и мягким светом лампы, маленькая гостиная выглядела веселой и уютной. Это, видимо, чувствовали все трое, и все они казались счастливыми.
— Чем же нам теперь заняться, Каролина? — спросил Мур, снова садясь возле своей кузины.
— Чем же нам заняться, Роберт? — шутливо повторила она. — Решайте сами.
— Не сыграть ли в шахматы?
— Нет.
— В триктрак или в шашки?
— Нет, нет, оба мы не любим таких игр, когда приходится молчать.
— Пожалуй, вы правы; так посплетничаем?
— О ком? Мы никем не интересуемся настолько, чтобы разбирать его по косточкам.
— Что верно, то верно. Может быть, это звучит нелюбезно, но должен признаться, меня никто не интересует.
— И меня тоже. Но вот что странно: хотя нам не нужен сейчас третий, то есть я хочу сказать четвертый, — она поспешно бросила смущенный взгляд на Гортензию, — как все счастливые люди, мы эгоистичны и нам нет дела до остального мира, все же нам приятно было бы кинуть взгляд в прошлое, вызвать к жизни тех, кто проспал не один век в могилах, — хотя и от их могил, наверное, давно уже не осталось и следа, — услышать их голос, узнать их мысли, их чувства.
— Кого же мы выберем в собеседники? И на каком языке будет он говорить? На французском?
— Нет, ваши французские предки не умеют говорить таким возвышенным, торжественным и в то же время волнующим сердце языком, как ваши английские праотцы. На сегодняшний вечер вы станете чистокровным англичанином. Вы будете читать английскую книгу.
— Старинную книгу?
— Да, старинную книгу, любимую вами, а я выберу в ней то, что созвучно вашей натуре. Книга эта разбудит вашу душу и наполнит ее музыкой, подобно искусной руке, коснется струн вашего сердца, и струны эти зазвучат; ваше сердце, Роберт, — это лира, но жребий ваш не исторгает из него сладостных звуков, подобно менестрелю; оно часто молчит; пусть же великий Вильям коснется его, и струны зазвучат прекрасными английскими мелодиями.
— Вы хотите, чтобы я читал Шекспира?
— Вы должны приобщиться к его мыслям и услышать его голос своим сердцем; вы должны принять в свою душу частицу его души.
— Словом, это чтение должно сделать меня чище и возвышеннее? Должно повлиять на меня так, как влияют проповеди?
— Оно должно взволновать вас, вызвать в вас новые чувства; вы должны увидеть себя во всей полноте: не только свои хорошие, но и дурные, темные стороны…
— Dieu! Que dit-elle! [63]— воскликнула Гортензия. Она считала петли, не прислушиваясь к разговору, но эти два слова неожиданно резанули ей слух.
— Оставь ее, сестра, пусть говорит свободно все, что ей хочется, — она любит пожурить твоего брата, но меня это очень забавляет, так что не мешай ей.
Каролина тем временем взобралась на стул, порылась в книжном шкафу и, найдя нужную книгу, снова подошла к Роберту.
— Вот вам Шекспир, — сказала она, — и вот «Кориолан». Читайте, и пусть чувства, которые он пробудит в вас, откроют вам, как велики вы и как ничтожны.
— А вы садитесь рядом со мной и поправляйте меня, если я буду неправильно произносить слова.
— Я буду вашей учительницей, а вы моим учеником?
— Ainsi, soit-il! [64]
— А Шекспир — предмет, который нам предстоит изучить?
— По-видимому, так.
— И вы откажетесь от своего французского скептицизма и насмешливости? И не будете думать, что ничем не восхищаться — признак высокой мудрости?
— Ну, не знаю…
— Если я это замечу, я отниму у вас Шекспира и, оскорбленная в своих лучших чувствах, надену шляпу и тут же отправлюсь домой.
— Садитесь, я начинаю.
— Подожди минутку, брат, — вмешалась Гортензия. — Когда глава семьи читает, дамам следует заниматься рукоделием. Каролина, дитя мое, бери свое вышивание; ты успеешь вышить за вечер две-три веточки.
Лицо Каролины вытянулось.
— Я плохо вижу при свете лампы, глаза у меня устали, да я и не способна делать два дела сразу. Если я вышиваю, я не слышу чтения; если слушаю внимательно, я не могу вышивать.
— Fi, donc! Quel enfantillage! [65]— начала было Гортензия, но тут Мур, по своему обыкновению, мягко вступился за Каролину:
— Позволь ей сегодня не заниматься рукоделием; мне хочется, чтобы она как можно внимательнее следила за моим произношением, а для этого ей придется смотреть в книгу.
Мур положил книгу между собой и Каролиной, облокотился на спинку ее стула и начал читать.
Первая же сцена «Кориолана» захватила его, и, читая, он все больше воодушевлялся. Высокомерную речь Кая Марция перед голодающими горожанами он продекламировал с большим подъемом. Хоть он и не высказал своего мнения, но видно было, что непомерная гордость римского патриция находит отклик в его душе. Каролина подняла на него глаза с улыбкой.
— Вот сразу и нашли темную сторону, — сказала она. — Вам по душе гордец, который не сочувствует своим голодающим согражданам и оскорбляет их. Читайте дальше.
Мур продолжал читать. Военные эпизоды не взволновали его; он заметил, что все это было слишком давно и к тому же проникнуто духом варварства; однако поединок между Марцием и Туллом Авфидием доставил ему наслаждение. Постепенно чтение совершенно захватило его; сцены трагедии, исполненные силы и правды, находили отклик в его душе. Он забыл о собственных горестях и обидах и любовался картиной человеческих страстей, видел, как живых, людей, говоривших с ним со страниц книги.
Комические сцены он читал плохо, и Каролина, взяв у него книгу, сама прочла их. Теперь они, видимо, ему понравились, да она и в самом деле читала с тонким пониманием, вдохновенно и выразительно, словно природа внезапно наделила ее этим даром. Да и вообще, о чем бы она ни говорила в этот вечер: о вещах незначительных или серьезных, веселых или грустных, — в ней светилось что-то своеобразное, непосредственное, самобытное, порывистое, что-то неуловимое и неповторимое, как неповторимы огнистая черта падающей звезды, переливный блеск росинки, очертание и окраска облачка в лучах закатного солнца или струящаяся серебристая рябь ручейка.