Комические сцены он читал плохо, и Каролина, взяв у него книгу, сама прочла их. Теперь они, видимо, ему понравились, да она и в самом деле читала с тонким пониманием, вдохновенно и выразительно, словно природа внезапно наделила ее этим даром. Да и вообще, о чем бы она ни говорила в этот вечер: о вещах незначительных или серьезных, веселых или грустных, — в ней светилось что-то своеобразное, непосредственное, самобытное, порывистое, что-то неуловимое и неповторимое, как неповторимы огнистая черта падающей звезды, переливный блеск росинки, очертание и окраска облачка в лучах закатного солнца или струящаяся серебристая рябь ручейка.
Кориолан в блеске славы; Кориолан в несчастье; Кориолан в изгнании, образы сменяли друг друга подобно исполинским теням; образ изгнанника, казалось, потряс воображение Мура. Он мысленно перенесся к очагу в доме Авфидия и видел униженного полководца, — еще более великого в своем унижении, чем прежде в своем величии; видел «грозный облик», угрюмое лицо, на котором «читается привычка к власти», «могучий корабль с изодранными снастями». Месть Кая Марция вызвала у Мура сочувствие, а не возмущение, и Каролина, заметив это, снова прошептала: «Опять сочувствие родственной души».
Поход на Рим, мольбы матери, длительное сопротивление, наконец, торжество добрых чувств над злыми, — они всегда берут верх в душе человека, достойного называться благородным, — гнев Авфидия на Кориолана за его, как он считал, слабость, смерть Кориолана и печаль его великого противника сцены, исполненные правды и силы, увлекали в своем стремительном, могучем движении сердце и помыслы чтеца и слушательницы.
Когда Мур закрыл книгу, наступило долгое молчание.
— Теперь вы почувствовали Шекспира? — спросила наконец Каролина.
— Мне кажется, да.
— И почувствовали в Кориолане что-то близкое себе?
— Пожалуй.
— Вы не находите, что наряду с величием в нем были и недостатки?
Мур утвердительно кивнул головой.
— А в чем его ошибка? Что возбудило к нему ненависть горожан? Почему его изгнали из родного города?
— А как вы сами думаете?
— Я вновь спрошу:
То гордость ли была, что при удачах
Бессменных развращает человека;
Иль пылкость, неспособная вести
Весь ряд удач к одной разумной цели;
Иль, может быть, сама его природа
Упорная, не склонная к уступкам,
Из-за которой на скамьях совета
Он шлема не снимал и в мирном деле
Был грозен, словно муж на поле брани? [66]
— Может быть, вы сами ответите, Сфинкс?
— Все вместе взятое; вот и вам не следует высокомерно обращаться с рабочими; старайтесь пользоваться любым случаем, чтобы их успокоить, не будьте для них только неумолимым хозяином, даже просьба которого звучит как приказание.
— Так вот как вы понимаете эту пьесу! Откуда у вас такие мысли?
— Я желаю вам добра, тревожусь за вас, дорогой Роберт, а многое, что мне рассказывают в последнее время, заставляет меня опасаться, как бы с вами не случилось беды.
— Кто же вам обо мне рассказывает?
— Дядя; он хвалит вашу твердость и решительность, ваше презрение к подлым врагам, ваше нежелание «подчиниться черни», как он говорит.
— А вы считаете, что я должен был бы подчиниться?
— Вовсе нет! Я не хочу, чтобы вы унижались; но мне кажется несправедливым объединять всех бедных тружеников под общим и оскорбительным названием «черни» и смотреть на них свысока.
— Да вы демократка, Лина; если бы вас услышал дядюшка, что бы он сказал?
— Вы же знаете, я редко разговариваю с дядей, тем более о таких вещах; по его мнению, для женщины существуют только стряпня и шитье, а все остальное выше ее понимания, и незачем ей вмешиваться не в свое дело.
— А вы думаете, что разбираетесь в этих сложных вопросах достаточно хорошо, чтобы давать мне советы?
— В том, что касается вас, я разбираюсь; я знаю, для вас лучше, если рабочие будут любить вас, а не возненавидят, уверена и в том, что добротой вы скорее завоюете их уважение, чем гордостью. Будь вы холодны или надменны со мной или с Гортензией, разве мы любили бы вас? Когда вы бываете холодны со мной, как это подчас случается, я и сама не отваживаюсь быть приветливой с вами.
— Что ж, Лина, вы уже преподали мне урок языка и морали, слегка коснувшись и политики. Теперь моя очередь: Гортензия говорила мне, что вам пришлось по вкусу одно стихотворение несчастного Андре Шенье, «La Jeune Captive», и вы его выучили наизусть; вы все еще его помните?
— Мне кажется, да.
— Ну так прочитайте, не торопясь, тщательно следя за произношением.
Каролина начала декламировать пленительные стихи Шенье, и ее дрожащий голос постепенно становился все более уверенным; особенно выразительно прочитала она последние строфы:
Я только вышла в путь, — он весь передо мной,
Зовет и манит вдаль тенистых вязов строй,
Я первые лишь миновала.
Пир жизни закипел, роскошен и широк;
Но я пока смогла всего один глоток
Отпить из полного бокала.
Покамест для меня еще цветет весна,
А мне хотелось бы все года времена
Познать и увидать воочью;
Цветок, сверкающий росой в родном саду,
Я утро встретила, теперь полудня жду.
Чтоб опочить лишь с солнцем, ночью.
Мур слушал, опустив глаза, затем украдкой поднял их на девушку; откинувшись в кресле, он незаметно для нее принялся ее разглядывать. Разрумянившаяся, с сияющими глазами, она была полна того оживления, которое скрасило бы и невзрачную внешность; но здесь такое слово неуместно. Солнце проливало свой свет не на бесплодную сухую почву, а на нежное цветение юности. Все черты ее лица были изящны, весь ее облик дышал очарованием. В эту минуту — взволнованная, увлеченная, полная воодушевления — она казалась красавицей. Такое лицо способно было пробудить не только спокойные чувства, уважение или почтительное восхищение, но и более нежные, теплые, глубокие: симпатию, увлечение, быть может, любовь.
Окончив читать, она повернулась к Муру, и глаза их встретились.
— Ну, как я читала — хорошо? — спросила она, и на губах ее заиграла беззаботная улыбка счастливого ребенка.
— Право, не знаю…
— Как не знаете? Вы не слушали?
— Слушал и смотрел. Вы очень любите стихи, Лина?
— Прекрасные стихи не дают мне покоя, пока я не выучу их наизусть и не сроднюсь с ними навсегда.
Мур ничего не ответил, и несколько минут прошло в молчании. Пробило девять часов; вошла Сара и сказала, что за мисс Каролиной пришли.
— Вот и окончен наш вечер, — заметила Каролина. — Не скоро еще удастся мне провести здесь другой такой же.
Гортензия давно уже клевала носом над вязаньем; в полудремоте она, очевидно, не расслышала слов Каролины.
— А почему бы вам не оставаться у нас почаще? — заметил Роберт. Взяв со столика ее зимнюю накидку, он заботливо укутал кузину.
— Я люблю приходить сюда, но навязывать свое общество, добиваться приглашений мне не хочется, — вы и сами это понимаете.
— О, я все понимаю, девочка. Подчас, Лина, вы журите меня за желание разбогатеть; но ведь если бы я стал богатым, вы всегда жили бы здесь; вернее, вы были бы со мной, где бы я ни жил.
— Это было бы хорошо, но даже если бы вы остались бедным, очень бедным, мне было бы хорошо с вами! Спокойной ночи, Роберт!
— Я обещал проводить вас.
— Да, но мне показалось, что вы об этом забыли, и я не решалась напомнить вам, хоть мне и очень хотелось. Стоит ли вам идти? На дворе холодно, и раз за мной пришла Фанни, право, нет никакой необходимости…
— Вот ваша муфта. Не станем будить Гортензию, идемте.
Быстрым шагом прошли они короткий путь и расстались в саду, даже не поцеловав друг друга, а только обменявшись коротким рукопожатием. И все же, когда Роберт ушел, Каролина продолжала ощущать радостное возбуждение. Он был необычно внимателен к ней весь этот день, но проявилось это не в громких словах, комплиментах или признаниях, а в ласковом обращении, взгляде и теплых нотках голоса.
Сам же Роберт вернулся домой сумрачный, даже угрюмый; прислонясь к калитке, он постоял некоторое время в саду, погруженный в глубокую задумчивость, глядя на залитую бледным лунным светом лощину, на обступившие ее холмы, на безмолвную темную фабрику, и вдруг громко воскликнул: «Нет, с этим надо покончить! Все это может оказаться губительным. — Затем добавил уже спокойнее: — Ничего, это мимолетное наваждение, оно пройдет, как проходило и раньше, я знаю, завтра от него не останется и следа».
ГЛАВА VII
Священники в гостях
Каролине Хелстоун только что исполнилось восемнадцать лет; в таком возрасте настоящая повесть жизни едва начинается. До этой поры мы только внимаем сказке, чудесному вымыслу, иногда веселому, иногда печальному, но почти всегда фантастическому. До этой поры мы живем в мире возвышенном; его населяют полубоги или полудемоны; его пейзажи — как бы видения сна; просторы этой зачарованной страны украшают более темные леса и причудливые холмы, более лучезарное небо и опасные воды, более нежные цветы и соблазнительные плоды, более обширные равнины, более унылые пустыни, более веселые поля, чем те, какие мы видим в действительности. Какой дивной луной мы любуемся в ранней юности! Сердце наше замирает при виде ее несказанной красоты, а наше солнце — это пылающее небо, обиталище богов.