прошел по камере и вернулся обратно. Когда священник поднялся, Лупоглазый лежал и курил. Взглянув в ту сторону, где раздавались, шаги Лупоглазого, священник увидел на полу вдоль стены двенадцать линий, проведенных горелыми спичками на равном расстоянии друг от друга. Две дорожки были заполнены аккуратными рядами окурков. В третьей лежало два. Перед уходом он видел, как Лупоглазый поднялся, пошел туда, раздавил еще два и тщательно уложил к лежащим.
В начале шестого священник вернулся. Все дорожки, кроме двенадцатой, были полны. Двенадцатая была заполнена на три четверти.
Лупоглазый лежал на койке.
— Пора идти? — спросил он.
— Еще нет, — ответил священник. — Попробуйте помолиться, — сказал он. Попробуйте.
— Валяй, — сказал Лупоглазый. — Не бойся.
Священник снова опустился на колени. Он слышал, как Лупоглазый поднялся, прошелся по камере и вернулся на место. В половине шестого пришел надзиратель.
— Я принес… — Он просунул в решетку сжатый кулак. — Это сдача с той сотни, что вы… Тут сорок восемь долларов… Постойте; я сосчитаю снова; точно не помню, но могу дать вам список… там цены…
— Оставь, — сказал Лупоглазый. — Купишь себе обруч.
За ним пришли в шесть. Священник шел с Лупоглазым, поддерживая его под локоть, и у помоста стал молиться, тем временем приладили веревку и, накинув ее на лоснящуюся, напомаженную голову Лупоглазого, растрепали ему волосы. Руки его были связаны, он стал мотать головой, отбрасывая волосы назад, но всякий раз они снова падали вперед, священник молился, остальные, склонясь, неподвижно стояли на месте.
Лупоглазый стал короткими рывками вытягивать шею вперед.
— Пссст! — прошипел он, звук этот грубо врезался в бормотанье священника, — псссст!
Шериф взглянул на него; Лупоглазый перестал дергать шеей и, выпрямясь, замер, словно удерживал лежащее на голове яйцо.
— Поправь мне волосы, Джек, — сказал он.
— Не бойся, — ответил шериф. — Сейчас поправлю. — И опустил крышку люка.
Был хмурый день, хмурое лето, хмурый год. Люди ходили по улицам в пальто. Темпл с отцом прошли в Люксембургском саду мимо сидящих с вязаньем женщин в шалях, даже крикетисты играли в куртках и кепках, сухой стук шаров и сумбурные выкрики детей под унылыми каштанами напоминали об осени, величавой, эфемерной и печальной. Из-за круглой площадки, обнесенной псевдогреческой балюстрадой с застывшими в движении статуями, холодно-серыми, как плещущие в бассейн струи фонтана, доносилась негромкая музыка. Темпл с отцом прошли мимо бассейна, где дети и старик в коричневом пальто пускали кораблики, снова углубились под деревья и сели. К ним тут же со старческой торопливостью подошла старуха и взяла с них четыре су.
В павильоне оркестранты в небесно-голубой армейской форме играли Массне, Скрябина и Берлиоза, напоминающего ломоть черствого хлеба с тонким слоем искаженного Чайковского, тем временем сумерки обволакивали влажно блестящие ветви, павильон и темные грибы зонтиков. Медь оркестра гремела мощно, звучно и, раскатываясь мощными печальными волнами, замирала в густых зеленых сумерках. Темпл, прикрыв ладонью рот, зевнула, потом достала пудреницу и принялась разглядывать в зеркальце чье-то угрюмое, недовольное, печальное лицо. Отец сидел рядом с ней, сложив руки на набалдашнике трости, жесткая полоска его усов покрылась капельками влаги, словно запотевшее с мороза серебро. Темпл закрыла пудреницу и, казалось, следила взглядом из-под новой, щегольской шляпки за волнами музыки, растворяясь в этих медных звуках, летящих над бассейном, над полукругом деревьев, где на темном фоне задумчиво стояли в потускневшем мраморе безжизненные невозмутимые королевы, и дальше, к небу, лежащему распростертым и сломленным в объятьях сезона дождей и смерти.
ПОИСК СВОЕГО ПУТИ
В 1929 г. Фолкнеру исполнилось 30 лет. Пора было подводить некоторые итоги. К этому времени он выпустил сборник стихов, опубликовал два романа, которые не имели успеха и никаких денег не принесли. Фолкнер возлагал больший надежды на роман «Флаги в пыли» (вышедший позднее под названием «Сарторис»). Он писал издателю: «Наконец, я написал книгу, по сравнению с которой все предыдущие ничто. Я уверен, что это лучшая книга, которую вы, да и любой другой издатель, видели в этом году». Однако издательство роман отвергло. И еще двенадцать других издателей отказались печатать роман.
Фолкнер в отчаянии сказал своему другу Стоуну: «Я никогда не заработаю никаких денег, никогда не получу признания!» Стоун вспоминал, что он сам не верил тогда в будущность Фолкнера, но «ему все-таки сказал другое». Он стал объяснять Фолкнеру, что тот совершенно очевидно не будет «популярным писателем» и что он должен писать для себя и для тех, у кого есть литературный вкус и кто «обязательно, признает его талант».
Вот тогда-то Фолкнер и сел писать новый роман.
Сам Фолкнер вспоминал об этом времени: «Я уже около пяти лет писал книги, которые публиковались, но не продавались. Но с этим было все в порядке. Я был тогда молодой и крепкий… Я мог выполнять самые разные работы, чтобы заработать те небольшие деньги, в которых я нуждался… Потом я стал слабее. Я по-прежнему мог красить дома и плотничать, но стал послабее. Я начал думать о том, что можно зарабатывать деньги литературой… Между тем, имея один законченный роман, от которого издатели упорно отказывались в течение двух лет, я надорвал себе кишки с «Шумом и яростью», хотя не сознавал этого до тех пор, пока роман не вышел, потому что писал его для своего удовольствия. Я был уверен тогда, что никогда больше не буду печататься».
Об истории написания романа «Шум и ярость» Фолкнер говорил, когда студенты Виргинского университета спросили его, в какой книге он, по его мнению, добился наибольшего успеха, он назвал «Шум и ярость». «Для меня, — сказал он, — это самый удачный роман, потому что он был лучшим поражением… Другие книги было легче писать, и они в общем лучше, чем эта, но ни к одной из них я не испытываю такого чувства, как к этой, потому что это было самое великолепное, самое блистательное поражение».
Это несколько на первый взгляд парадоксальное утверждение требует некоторого пояснения.
У Фолкнера было свое собственное, совершенно оригинальное представление о литературном успехе. «Неудача, — говорил он, — для меня выше всего. Пытаться сделать что-то, что невозможно сделать, потому что это слишком трудно, чтобы надеяться на выполнение, и все-таки пытаться, терпеть поражение и пытаться вновь. Вот это для меня успех».
В другом случае Фолкнер разъяснял свою точку зрения следующим образом: «Я исходил в своих оценках из такой категории, как прекрасность неудачи, а не успех. Это отвага попытки, которая терпит неудачу. На мой взгляд, все мои работы являются неудачами, они недостаточно хороши, и это служит единственной причиной, заставляющей писать новую книгу».