выломана из-под тебя; твоя злая тень исчезла; все добрые ангелы наперебой спешат к тебе с предостережениями; чего еще тебе нужно? Неужели мы должны гоняться за этой дьявольской рыбой, покуда она не утопит всех до последнего человека из нашей команды? Неужели мы позволим ей затянуть нас на самое дно морское? Или отбуксировать нас прямо в пекло? О, о! это богохульство продолжать и дальше нечестивую охоту!
— Старбек, в последние дни я чувствую к тебе какое-то странное влечение; с самого того часа, когда — ты помнишь — мы увидели нечто в глазах друг друга. Но в этом деле с китом пусть будет лицо твое передо мною, как моя ладонь, — одна ровная безустая поверхность. Ахав всегда остается Ахавом, друг. Все, что свершается здесь, непреложно предрешено. И ты, и я, мы уже сыграли когда-то свои роли в этом спектакле, который был поставлен здесь за многие миллионы лет до того, как начал катить свои волны этот океан. Глупец! Я только подчиненный у судеб, я действую согласно приказу. Гляди и ты, мой старший помощник, не вздумай нарушить полученный приказ. Встаньте вокруг меня, люди. Вот перед вами старик, обрубок человека, опирающийся на разбитую острогу и стоящий на единственной ноге. Это Ахав — его телесная часть; но душа Ахава — сороконожка, она движется вперед на своих бессчетных ногах. Я чувствую, что натянут до предела, что во мне одна за другой лопаются жилы, точно волокна каната, на котором в шторм буксируют фрегат с поломанными мачтами; быть может, таким я кажусь и вам. Но прежде чем все во мне лопнет, вы еще услышите треск; а пока вы его не услышали, знайте, что тросы Ахава еще буксируют его к его цели. Верите ли вы, люди, в то, что называете предзнаменованием? Тогда смейтесь погромче и кричите «бис»! Ибо тонущие предметы дважды всплывают на поверхность, а потом подымаются в последний раз, чтобы навсегда уйти в глубину. Так и с Моби Диком — два дня он всплывал — завтра будет третий. Говорю вам, люди, он подымется еще раз, но только затем, чтобы испустить свой последний фонтан. Ну, как? храбрые вы люди или нет?
— Как сам бесстрашный огонь! — отозвался Стабб.
— И так же, как он, бездушны, — пробормотал Ахав. Затем, когда люди разбрелись по палубе, он продолжал: — Предзнаменования! А только вчера я говорил это Старбеку над моим разбитым вельботом. О, как доблестно изгоняю я из чужих сердец то, что впивается в мое собственное сердце! Парс, парс! Нет его! Нет его? А ведь он должен был уйти вперед меня; но я должен еще раз увидеть его, прежде чем сам смогу погибнуть. Что бы это значило? Эта загадка загнала бы в тупик всех адвокатов на свете вместе с целой корпорацией призраков-судей; она долбит мой мозг, точно ястребиный клюв. Но я, я все же разрешу ее!
Спустились сумерки, но кита все еще можно было видеть прямо по ветру.
И снова были взяты рифы у парусов, и все было точно так же, как и накануне ночью; только слышался чуть не до зари стук молотков и звон точильных камней — это при свете фонарей люди трудились над полной и тщательной оснасткой запасных вельботов и затачивали новые гарпуны и остроги, готовясь к завтрашнему дню. Плотник покуда мастерил Ахаву из перебитого киля его вельбота новую ногу; а между тем сам капитан, как и накануне, всю ночь недвижно простоял у себя на пороге; и его скрытый под опущенной шляпой взор, точно гелиотроп, был повернут в нетерпении на восток, навстречу первым лучам солнца.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Глава CXXXV
Погоня, день третий
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Взошла свежая и ясная заря третьего дня; и снова одинокого ночного стража на фок-мачте сменили добровольные дневные дозорные, густо усеявшие каждую мачту, каждую рею.
— Видите его? — окликнул их Ахав; но кита еще не было видно.
— Но все равно, мы идем по его прямому следу; нужно только не терять след, вот и все. Эй, на штурвале, так держать, курс прежний. И опять какой прекрасный день! Будь этот мир создан только сейчас, чтобы служить беседкой для ангелов, в которую лишь сегодня впервые гостеприимно распахнули им дверь, и тогда бы не мог взойти над миром день прекраснее этого! Вот пища для размышлений, будь у Ахава время размышлять; но Ахав никогда не думает, он только чувствует, только чувствует; этого достаточно для всякого смертного. Думать — дерзость. Одному только богу принадлежит это право, эта привилегия. Размышление должно протекать в прохладе и в покое, а наши бедные сердца слишком сильно колотятся, наш мозг слишком горяч для этого. Правда, иногда мне кажется, что мой мозг спокоен, словно заморожен; потому что старый мой череп трещит, точно стакан, содержимое которого обратилось в лед и вот-вот разнесет его вдребезги. Но все же эти волосы продолжают расти, даже вот в это самое мгновение, а для роста ведь нужно тепло; впрочем, нет, они как сорная трава, что может вырасти повсюду: и в трещинах гренландского ледника, и на Везувии между глыбами лавы. Как развевает их неистовый ветер; они хлещут меня по лицу, точно шкоты разорванных парусов, что хлещут по палубе штормующего судна. Подлый ветер, который прежде дул, наверное, сквозь тюремные коридоры и камеры узников, дул в больничных палатах, а теперь прилетел сюда и дует здесь с видом невинной овечки. Долой его! Он запятнан. Будь я ветром, не стал бы я больше дуть над этим порочным, подлым миром. Я бы заполз в какую-нибудь темную пещеру и сидел там. А ведь ветер величав и доблестен! Кто, когда мог одолеть ветер? Во всякой битве за ним остается последний, беспощаднейший удар. А бросишься на него с кулаками, и ты пробежал его насквозь. Ха! трусливый ветер, ты поражаешь нагого человека, но сам страшишься принять хоть один ответный удар. Даже Ахав храбрее тебя — и благороднее тебя. О, если бы у ветра было тело; но все то, что выводит из себя и оскорбляет человека, бестелесно, хоть бестелесно только как объект, но не как действующее начало. В этом все отличие, вся хитрая и о! какая зловредная разница! И все же я повторяю опять и готов поклясться, что есть в ветре нечто возвышенное и благородное. Вот эти теплые пассаты, например, что ровно дуют под ясными небесами