Эвелина подошла к Флавьену, пытаясь выстрелить наугад:
— Я вижу, господин де Сож ни романтичен, ни любопытен. Ему говорят о привидениях, сообщают, что в его замке они водятся, а он не обращает на это ни малейшего внимания.
— Разве не во всех замках водятся привидения? Везде, где я жил, было свое привидение. А у вас его нет?
— О, привидения встречаются лишь в покинутых замках или в тех, где еще живут аристократы, — сказал Дютертр. — Реалистическая буржуазия выставила призраков за дверь, и это очень жаль, признайтесь, барышни!
— Но вы не говорите, какого рода привидения есть а Мон-Ревеше! — воскликнул Тьерре. — Меня они очень интересуют! Господин де Сож, наверно, пресыщен легендами, поскольку их у него столько же, сколько замков; но у меня ведь нет даже и самой захудалой бойницы, и я очень хотел бы знать, какие приключения ожидают нас в осенние морванские ночи.
— А, вот видите, — живо сказала Эвелина, — вы хотите продлить ваше пребывание здесь до туманных ночей октября или ноября! Я же вам говорила! — И она поглядела на Флавьена, смотревшего на Олимпию.
Дютертр подхватил:
— Надеюсь! Разве мы не собирались охотиться весь сезон, мой дорогой Тьерре? Можете рассчитывать на меня — правда, раз в неделю, потому что я охочусь только на крупную дичь. Но я полагаю, что мы будем видеться чаще: каждый день, если вы захотите! Так я понимаю жизнь в деревне. Никаких приглашений, никаких визитов! Пусть все приходят и уходят, когда хотят, пусть бывают друг у друга, как в одной семье, и, главное, пусть ничто не напоминает церемонного этикета и вынужденной сдержанности парижской жизни.
Через неделю после этого, неделю, полную солнца, после великолепной охоты, после целых дней, посвященных прогулкам в экипаже, рыбной ловле или верховой езде совместно с семейством Дютертр, Флавьен и Тьерре возвращались домой в Мон-Ревеш между одиннадцатью часами вечера и полуночью; тусклое солнце село за облака; ветерок был еще довольно теплым, но пошел мелкий дождь.
Возвращаясь верхом из Пюи-Вердона в Мон-Ревеш, друзья беседовали, перескакивая с одной темы на другую, как беседуют при езде английской рысью, замедляя шаг лишь для того, чтобы взять крутой подъем или спуститься в темноте по опасному крутому склону.
— Крез, — сказал Флавьен груму в один из спокойных Промежутков, — не уезжайте завтра, не повидав меня.
— Значит, я должен покинуть вас завтра, сударь?
— К моему величайшему сожалению, да, господин Крез! Я нашел наконец в вашем диком краю лошадей, слугу и экипаж; пришла пора вернуть вас к вашим обязанностям при мадемуазель Эвелине, которая согласилась расстаться с вами на неделю.
— О господи, да она вполне может обойтись без меня до конца своей жизни, — философически заметил Крез. — У нее, кроме меня, есть к услугам и другие лакеи; ведь я более нуждаюсь в ней, чем она во мне.
— Не показывайте нам сокровища вашего ума, господин Крез, не то наше расставание будет слишком душераздирающим! — воскликнул Тьерре. — И поскольку вам нечего больше сказать, я прошу вас отъехать от нас назад, на расстояние в двадцать лошадиных голов: постарайтесь сосчитать хорошенько, чтобы не было ни на одну меньше.
«До чего ж они глупы! — подумал Крез. — Но неважно, ведь платят они хорошо». И, проделав соответствующий маневр, он оказался в арьергарде.
— Сегодня уже почти холодный вечер, — заметил Тьерре.
— Нет, просто деревня становится грустной.
Флавьен снова поехал рысью. Тьерре присоединился к нему.
Когда они через десять минут опять перешли на шаг, пересекая топь, Тьерре сказал:
— Знаешь, я все-таки не родился кавалеристом, рысь меня утомляет. Я люблю только шаг и галоп.
— Но мы можем ехать так, как ты захочешь, друг мой. Выбери аллюр, и я последую за тобой. Неужели ты меня стесняешься?
— Нет; но на людях я следую за тобой из самолюбия, а когда мы одни — по привычке.
— При чем тут самолюбие? Ты отлично ездишь верхом.
— Вопрос о самолюбии встает только тогда, когда что-нибудь не ладится, это верно, поэтому я и имею глупость вкладывать самолюбие в верховую езду. Я обучался ей с яростью и с удивительной быстротой достиг того, что мои мускулы стали гибкими, а рука твердой. Со всей серьезностью я изучал лошадь, приспособленную к человеку, и человека, приспособленного к лошади. Я потратил на эту прекрасную науку больше физических сил и воли, чем когда учился мыслить и писать, и все из самолюбия. Тем не менее Эвелина открыла мне одну истину: «Вы пускаете нам пыль глаза; вы изящны в седле, вы гордитесь своей посадкой, но на самом деле вы неустойчивы и в один прекрасный день сломаете себе шею».
— Это метафора?
— Может быть. Но здесь есть доля правды, как и во всем остальном. Для того чтобы по-настоящему ездить верхом, надо приучаться к манежу с детства. Надо, что называется, родиться на лошади — как дети из хороших семей и грумы, молодые дворяне и крестьянские дети. Мы же, происходя от людей, посвятивших себя коммерции, крючкотворству, искусству или ремеслам, вкладываем всю нашу силу, всю гибкость, все наши способности в мозг или в руки. Мы рождаемся я расцветаем в пыли канцелярий, контор или мастерских. Там ниши мускулы хиреют, кровь разжижается, мы живем только нервами. Позднее, если нами овладевают соблазны праздного досуга, мы бываем достаточно ловкими и у нас хватает выдержки, чтобы подражать праздным людям во вкусах, манерах, привычках; но опытному глазу видно, что мы всегда лишь подделываемся под сословие патрициев; женщины в этом никогда не ошибаются, да и мы сами тоже, когда исследуем себя беспристрастно.
— Возможно. И, желая преобразиться подобным образом, вы даже теряете то, что ставит вас во многом выше нас.
— В чем же, по-твоему, друг мой, выражается это превосходство?
— Ты сам на него указал. У вас есть нервы, благодаря чему вы куда более приспособлены к цивилизованной жизни, в то время как наша мускульная сила отбрасывает нас к временам рыцарства. Вы живете мозгом, гибкостью мысли, способностью к труду, который требует выдержки, ловкостью рук — всем тем, что, может быть, животное делает менее прекрасным, но человека, несомненно, более сильным. Поэтому не жалуйтесь вы, люди третьего сословия[29]: вы не родились верхом на лошади, но вы родились верхом на целом мире.
Как мы видим, эта беседа была далека от той, что велась во время кавалькады в Булонском лесу восемь или десять дней назад. Молодые люди заметно изменились. Каждый о готовностью уступал преимущества другому. Ревность сменилась излияниями чувств, соперничество — похвалами. Оба были влюблены, а любовь, будь она страстью или слабостью, порой делает открытыми и искренними даже сердца, наименее расположенные признавать себя побежденными.
Однако приятели отнюдь не обменивались откровенными признаниями. Флавьен тщательно старался не произносить при Тьерре имя, которое его занимало, а Тьерре, без конца упоминая об Эвелине, еще ни разу не говорил о ней серьезно.
Была уже ночь, и стояла полная тишина, когда они поднялись на холм Мон-Ревеша. Только иногда раздавалось уханье поселившейся в башне совы. Бледная луна просвечивала сквозь мелкий дождь, похожая на лампу в матовом стеклянном шаре.
— Какой меланхоличный пейзаж! — произнес Тьерре. — Ночь как в Шотландии, ночь призраков.
— Кстати, ты выяснил, как выглядят привидения нашей башни? Я забыл спросить об этом.
— Эвелина мне рассказывала; но она такая насмешница, что я ничему не верю. A-а, надо спросить Креза. Приблизьтесь, о богатый Крез, и скажите нам, что является людям в замке Мон-Ревеш.
— Да ерунда, сударь; глупости все это, — скептическим тоном ответил грум-морвандиец.
— Может быть, вы и вольнодумец, — продолжал Тьерре, — но извольте ответить на мой вопрос, и без рассуждений.
— Господи! У нас говорят, что там является какая-то дама.
— Молодая или старая? — поинтересовался Флавьен.
— Вот уж неизвестно: ее называют Дама с волком, потому что она является с большим белым волком, который следует за ней по пятам, как собака.
— Вы ошибаетесь, господин Крез, — заявил Тьерре, — волк должен быть черный.
— Нет, сударь, это у нее на лице черная полумаска[30].
— Вот мы и добрались до сути, — сказал Тьерре Флавьену. — Никакое четвероногое за ней не ходит, на лице у нее черная бархатная полумаска. И какое лицо у нее под маской?
— Как когда, сударь. Если она в хорошем настроении, она, говорят, совсем молоденькая и довольно миленькая. Если она обозлена, она стара и уродлива как черт. Но когда она хочет умертвить кого-нибудь и снимает эту штуку, тогда виден высохший череп — и человеку приходится через недельку прощаться с жизнью. Вот что говорят, но все это дурацкая болтовня.
Тьерре соскочил с лошади, потому что они уже въехали во двор замка, и сказал: