Стоя над этим человеком, офицер глубоко задумался, весь ушел в свои думы. Поднять руку и выстрелить в упор? Или уйти? Горечь в нем усилилась. Опять тот смех… Он с отвращением отвернулся, ухватился за край чана, поднялся на руках и выпрыгнул оттуда. Как раз в это время подъехала группа солдат, которая преследовала повстанца, ускакавшего верхом. Всадники возвращались ни с чем на загнанных, взмыленных, покрытых желтой пеной лошадях. Вахмистр доложил, что бунтовщик долетел на драгунском коне до леса, свернул в сторону, а потом, видимо, петлял по мхам и травам, но его следов они не нашли. Они разделились и двинулись облавой, обыскали весь лес вдоль и поперек, но нигде на след не напали.
Солдаты, разыскивавшие молодую хозяйку, также вернулись ни с чем. Расспрашивали крестьян, выслеживали, искали, но, видно, она убежала далеко…
Офицер выслушал оба рапорта в мрачном молчании. Он испытывал к этому дому отвращение, какое чувствуешь к старым гробницам. Ему было все равно – выстрелить ли повстанцу между горящих глаз, или уехать в далекие леса. Он раздумывал. Велел взнуздать лошадей, собраться и садиться на коней. Но сам он все еще медлил уходить с крыльца. Ждал. Ему хотелось, чтобы вернулась прекрасная панна. Хотелось сделать ей подарок: объявить с затаенным смехом, что преподносит ей в подарок того, в чане. Он видел его и не убил, не забрал с собой. Ему хотелось увидеть в ее глазах искру благодарности, проблеск волнения, бледность от страха, краску стыда, человеческий взгляд… Ничто не предвещало, что она явится, а он ждал с верой, знакомой лишь влюбленным людям.
Солдаты давно уже сидели на конях. Наконец и он вскочил в седло. Уезжал он с потухшим взором, в его душе была ночь и в этой ночи не смолкал какой-то непостижимый вопль.
К вечеру, через несколько часов после того, как отряд драгун исчез в лесу, панна Саломея вернулась домой в сопровождении Щепана из своего тайного убежища на горе. Оба побежали к раненому, вытащили его из чана и уложили в постель. Тотчас же после этого они отправились к реке. Вся почва кругом была пропитана кровью, вытекшей из останков Ольбромского. Панна Саломея опустилась на землю возле убитого. Она не могла плакать. Тот, кто еще вчера смотрел на нее умными добрыми глазами, единственный человек, которому она могла бы довериться, лежал перед ней изрубленный в куски. Ей не была понятна ни смена событий, ни их зависимость друг от друга, не знала она и причин того ужасного хаоса, в котором кружилась как капля воды в мельничном колесе. Не сознавала, что сама она – маленький винтик в этой огромной вращающейся машине. Всего этого не могли ей объяснить ни отец, простой, верный солдат, ни раненый повстанец – простой энтузиаст, и никто из тех, кто перебывал в этом доме, который теперь стоял как будто на перекрестке всех путей. Она чувствовала, что среди повстанцев были люди, которые бросились в водоворот борьбы в ослеплении, не рассуждая, без лишних слов, другие из ошибочного расчета, третьи – в угоду моде, из стадного чувства, из боязни общественного мнения; были и такие, которых увлекала мечта о 'свободе, надежда завоевать ее. И лишь вчерашний гость один знал, какой смысл таится во всем этом хаосе. Он мерил его силу, изучал направление, направлял на какой-то ему одному ведомый путь. Он мог бы все объяснить, научил бы, что означают события, ибо мудрость и справедливость сияли в его глазах, как звезды в темной ночи. И вот именно он лежал перед ней с раскроенной головой, из который от удара обнаженного палаша выпал мозг.
Она не могла плакать, но что-то душило ее, сжимало горло. Она велела Щепану принести заступ и вырыть могилу для покойника. Старый повар сидел на гнилом пенечке вербы и жевал ломоть ржаного солдатского хлеба, который нашел на кухонном столе. Когда она повторила приказание, он заворчал:
– Как же, стану я копать! Только и знай – носи их, таскай, прислуживай им, грязь за ними выноси. А теперь еще могилу копай!
– Тише! Взгляни только…
– Стану я на него смотреть!..
– Щепан!
– Если кому охота беситься, пусть себе бесится. Делать им, видно, на свете нечего. А ты ему тут яму копай!
– Тише… тише!..
– Так ведь я не кричу… Разве я не делаю, что нужно?
– Если не хочешь, я сама ему могилу выкопаю.
– Ну, что ж, вот заступ.
Однако он все же встал со своего пенька, пошел осматривать место на небольшом холмике, поближе к саду. Вонзил заступ в рыхлую землю, очертил им место в мужской рост, поплевал на руки и принялся рыть яму. Работал он молча, с полным безразличием. Все это время панна Брыницкая сидела у изголовья покойника. Она не заметила, что из-за сарая, из-за деревьев появились мужики, бабы и дети. Они сбились в кучку и шептались между собой. Образовалось кольцо любопытных зрителей. Щепан вырыл неглубокую могилу. Смеркалось, когда он подошел, взял труп за ноги и поволок к яме. Панна Саломея провожала останки. Труп был опущен в сырую, размокшую землю и засыпан черными комьями.
Медленно возвращались они вдвоем со Щепаном в усадьбу. Идти было трудно. Тоскливо было у обоих на сердце. С отвращением смотрели они на черную крышу дома – этой обители горя. С неохотой переступили порог. Войдя, они прежде всего принялись убирать постели вчерашних гостей, еще лежавшие в большой гостиной. Панна Саломея зажгла фонарь и взялась за дело, но, когда она притронулась к простыням, одеялам, подушкам, ее объяло отвращение. Постели кишели вшами, которые были занесены сюда из еврейских постоялых дворов, батрацких берлог, с мужицких нар. То были следы скитаний польских вождей по логовищам польской нищеты. Вши уцелели, а два человека исчезли бесследно…
Была середина апреля. Долгая, снова и снова возвращавшаяся зима, наконец, ушла. С горки, за усадьбой, где в кустах все еще лежал снег, побежали весенние ручьи. Водяные струи сплетались между собой в сверкающие на солнце потоки и бежали по песчаным склонам сада. Изгороди, заборы, цветники, утрамбованные дорожки – все было уничтожено, и вешние воды теперь всецело овладели горкой, превращая ее в пустырь. Неведомый раньше ручей бежал теперь наискось через сад прямо к реке. Только уцелевший дом стоял преградой на его пути. Повсюду пробивалась молодая травка.
К этому времени повстанцу стало лучше. У колена простреленной ноги образовался огромный нарыв, и несколько недель спустя, как-то ночью, он, наконец, прорвался, словно лопнул от исступленных криков раненого. И вдруг, к великому изумлению всех троих, из нарыва выпала свинцовая пуля! После этого Одровонж пришел в себя. Но он был все еще очень худ и слаб. Раны на голове и теле зажили, рана под глазом затянулась, и глаз оказался совсем здоровым. Густые волосы прикрыли рубцы на голове. Князь поднимался с кровати. Теперь он уже сам ковылял в сарай, когда приходили солдаты и надо было прятаться. Опираясь на палку, он мог один ходить по дому.
Однажды в весенний день они стояли с панной Саломеей у окна спальни. Пупинетти пела, склонив на бок головку, а когда солнце выглядывало из-за облаков, заливалась еще громче. Под окном, на лужайке, которая недавно была еще совсем голой, пробилась молодая травка, сверкая в свете весеннего дня тысячами перистых стебельков. Посреди газона стояла молодая стройная березка, почти взрослое дерево, но все еще гибкая и тоненькая. Нежные почки покрывали ее ветки. Сквозь этот прозрачный наряд видны были все побеги, ростки и ветки. Березка стояла в своем весеннем убранстве, как ангел, слетевший с быстро плывущих облаков и на миг спустившийся на несчастную землю. Бегущие по саду ручейки нанесли на дорожки мусор, размыли все границы, разрушая следы работы человеческих рук. Неудержимой радостью, счастьем бытия трепетали все повороты и изгибы вновь рожденных ручейков, стремительно мчавшихся вниз. Один из них, извиваясь среди прежних аллей, попал на лужайку, где красовалась березка. Он засорил траву и оставил на ней желтую полосу глины, принесенной с горы. Березка мирилась с набегом ручейка, пила его холодную воду и улыбалась ему чудесной улыбкой. Такая же улыбка расцвела на губах князя Одровонжа и панны Брыницкой. Они любовались деревцом и буйными водами. После стольких недель, прожитых в муках, они в первый раз вздохнули свободно, полной грудью. Позади была суровая зима, изводившая их с такой беспредельной жестокостью. Дул теплый ветер, в мертвой земле вновь забродили животворящие соки. Минувшая зима казалась пропастью, пустой и темной, как грядущее. Они смотрели на траву, на облака, потом взглянули друг на друга.
– А Доминик тоже видит эту весну? – спросила панна Саломея, обращаясь не столько к собеседнику, сколько в простор за окном.
– Никакого Доминика нет, – ответил он.
– Как бы не так! Нет… Я сама его здесь видела.
– Это сон, как и моя болезнь…
– Ваша болезнь – тоже сон?
– Дурной сон.
– А пуля, которая выпала из раны? Тоже сон? Да… Я хотела у вас кое-что попросить.