«О Юлия моя! — твердил я с нежностью. — Отчего я не могу проводить дни вместе с тобой в этих никому не ведомых краях, радоваться своему счастью, а не подчиняться людскому мнению? Отчего не могу отдать всю свою душу тебе одной и, в свою очередь, заменить для тебя весь мир! Милая моя, обожаемая, тогда бы тебе воздались все почести, коих ты достойна. Радости любви! Вот когда сердца наши наслаждались бы вами вечно. В долгом и сладостном упоении мы не замечали бы, как течет время, но когда годы усмирили бы наконец жар юной страсти, привычка думать и чувствовать вместе подарила бы нам взамен такую же нежную дружбу; исчезла бы страсть, но все благородные чувства, вскормленные в молодости вместе с любовью, заполнили бы зияющую пустоту; среди здешнего счастливого народа и по его примеру мы выполняли бы долг человеколюбия, души наши слились бы для благого дела, и мы почили бы, насладившись жизнью».
Пришла почта. Кончаю и бегу за вашим письмом. Только бы выдержало сердце до этого мгновенья. Увы! Сейчас я был так счастлив в мечтах. Счастье улетает вместе с ними. Что же сулит мне действительность?
ПИСЬМО XXIV
К ЮлииОтвечаю немедля на ту часть вашего письма, где вы упоминаете об оплате, — слава богу, мне не было нужды долго размышлять. Вот, Юлия, что я думаю по этому поводу.
В том, что называется честью, я различаю честь, подсказанную общественным мнением, и честь, порожденную уважением к самому себе. Первая состоит из пустых предрассудков, еще более зыбких, чем морская волна; вторая зиждется на бессмертных началах нравственности. Светская честь может быть выгодной для положения в обществе, но она отнюдь не проникает в душу и не оказывает никакого влияния на истинное счастье. Подлинная честь, напротив, составляет сущность счастья, ибо только в ней обретаешь неиссякаемое чувство самоудовлетворения, а ведь только оно одно может сделать счастливым существо мыслящее. Применим же, Юлия, эти принципы к затронутому вами вопросу, и мы его легко разрешим.
Предположим, я выдаю себя за философа и подобно безумцу из басни[36] за деньги наставляю людей в мудрости; в глазах света — это низкое занятие, и, готов признаться, в нем есть что-то нелепое. Однако ж человек должен как-то добывать себе пропитание, и так как проще всего добывать его собственным трудом, то отнесем презрение к труду в разряд опаснейших предрассудков. Не будем столь глупы и не станем жертвовать счастьем из-за неразумного мнения. Вы не станете меньше уважать меня, а я не буду более достоин жалости, если стану зарабатывать на жизнь при помощи дарований, которые развивал в себе.
Но при этом, милая Юлия, нам следует взвесить и иные обстоятельства. Оставим заботы о внешнем и заглянем внутрь себя. Кем же в действительности я буду в глазах вашего отца, получая от него плату за уроки, продавая ему часть своего времени, то есть часть самого себя? Наемником, слугою на жалованье, чем-то вроде лакея, порукой же для его доверия и для сохранности его достояния будет моя показная верность — такая же, как у самого последнего из его слуг.
Но что для отца дороже единственной дочери, даже будь она иной, чем Юлия? Как поступит человек, который будет продавать отцу свои услуги? Заставит замолчать свои чувства? Ах, да ты сама знаешь, возможно ли это! Или же он, отдавшись без оглядки сердечному влечению, нанесет самый страшный удар тому, кому обязался верно служить. В таком случае учитель — лишь вероломный негодяй, попирающий священные права[37], предатель, обольститель, втершийся в дом; законы по справедливости приговаривают ему подобных к смертной казни. Надеюсь, что та, кому я пишу, поймет меня: не смерти я страшусь, а заслуженного позора и презрения к самому себе.
Помните, когда вам на глаза попались письма Элоизы и Абеляра, я выразил свое мнение об этой книге и о поведении богослова? Элоизу я всегда жалел, ее сердце было создано для любви. Абеляра же я всегда считал негодяем, достойным своей участи: ему столь же чужда была любовь, сколь и добродетель. Я осудил его, — так неужто я стану подражать ему? Горе тому, кто проповедует мораль, не воплощая ее в жизнь. Кто столь ослеплен страстью, скоро понесет наказание от нее же, утратив вкус к чувствам, ради которых принес в жертву честь. Стоит любви проститься с честью, и она лишается самой большой своей прелести; дабы чувствовать всю цену любви, сердцу надобно восхищаться ею и возвышать нас самих, возвышая предмет нашего чувства. Лишите ее идеи совершенства, и вы ее лишите способности восторгаться; лишите уважения, и от любви ничего не останется. Да может ли женщина чтить человека, обесчестившего себя? Да может ли он сам боготворить ту, которая решилась отдаться гнусному соблазнителю? Итак, вскоре они станут презирать друг друга; любовь для них превратится в постыдную связь. Они утратят честь, но не обретут блаженства.
Иначе бывает, моя Юлия, со сверстниками, когда они горят одной страстью, соединены взаимной привязанностью, не ограниченной другого рода отношениями, когда они свободны в своем выборе и никто не вправе запретить им обменяться обетами любви. Суровейшие законы приговорят их лишь к одной каре — к любви. Единственное наказание за то, что они полюбили друг друга, — это обязательство любить вечно; если и есть на свете такие злосчастные края, где узы невинной любви бывают разорваны по воле изверга, он, разумеется, и несет возмездие за это, ибо стеснение свободы порождает преступления.
Вот мои доводы, мудрая, добродетельная Юлия; это лишь здравое толкование тех доводов, которые вы приводили с таким жаром и красноречием в одном из своих писем; но довольно об этом, вы и без того видите, как я их усвоил. Вспомните, я не упорствовал, отказываясь от ваших даров, и несмотря на все свое отвращение, — отзвук предрассудков, — молча их принял; и правда, истинная честь не подсказала мне никаких причин для отказа. Но сейчас я не могу не внять голосу долга, разума, самой любви. И если надо выбирать между честью и вами, мое сердце готово даже потерять вас. О Юлия, его любовь слишком велика, чтобы сберечь вас такою ценой.
ПИСЬМО XXV
От ЮлииМилый друг, отчет о ваших странствиях очарователен; я бы влюбилась в его автора, если бы мы даже не были знакомы! Но я должка пожурить вас за одно место, и вы догадываетесь за какое, хотя я невольно смеялась над вашей хитростью, — вы скрылись за Тассо, как за каменной стеной. Ужели вы не понимаете, что писать для публики или к своей возлюбленной — вещи разные? Любовь так пуглива, так чутка, — она требует к себе больше уважения, чем диктует благопристойность. Да разве вы не знали, что этот стиль не в моем духе? Или вы старались досадить мне? Но, пожалуй, я слишком долго задерживаюсь на предмете, не стоящем внимания. К тому же я так озабочена вашим вторым письмом, что не могу подробно отвечать на первое. Итак, друг мой, отложим Вале до другого раза, а пока ограничимся нашими делами, — они доставят нам немало хлопот.
Я предугадывала, какое вы примете решение. Мы столь хорошо знаем друг друга, — так неужто надо объясняться по поводу самых простых истин! Если когда-либо добродетель нас оставит, поверьте мне, произойдет это не от недостатка мужества или жертв с нашей стороны[38]. При внезапном нападении сразу начинаешь сопротивляться; и я надеюсь, что мы победим, как только неприятель вынудит нас взяться за оружие. Страшнее те опасности, что подстерегают нас во время сна или на лоне отрадного покоя. Но всего опасней — нестерпимый гнет долгих страданий: душе легче противиться острому горю, нежели длительной печали. Вот, друг мой, какое тяжелое сражение нам придется отныне вести. Не героических порывов требует от нас долг, а героической стойкости перед беспрерывными страданиями.
Я слишком хорошо предвидела все это. Пора безмятежного счастья промелькнула как молния. Настала пора невзгод, и кто скажет, когда она минует! Все тревожит меня и приводит в уныние; душой владеет смертельная тоска. Казалось бы, и нет повода к слезам, а непрошеные слезы катятся из глаз. Будущее не пугает меня неизбежными бедами; но я лелеяла надежду, а она с каждым днем все увядает. Увы! К чему поливать листву, когда дерево подрублено под корень?
Я чувствую, милый друг, что не вынесу тяжкой разлуки! Жить без тебя я не в силах, — вот что страшит меня всего больше. Сотни раз на день я брожу по тем местам, где мы бывали вместе, но тебя там не вижу. Я жду тебя в урочный час, но время идет, а тебя нет. Все вокруг напоминает о тебе, словно твердит, что я тебя потеряла. Тебе не понять эту ужасную пытку. Только сердце говорит тебе о том, что я далеко. Ах, знал бы ты, что разлука гораздо мучительнее для того, кто остается, ты бы понял, что твое положение лучше моего.
Если б я могла пожаловаться, поведать о своих страданиях, излить душу, мне стало бы легче. Но я должна подавлять каждый свой вздох — и лишь иногда я вздыхаю украдкой, припав к груди сестрицы. Надобно сдерживать слезы, надобно улыбаться, хоть я и чувствую, что умираю.