— Да.
— Я сложил, и у меня получилось всего двадцать два.
— Думаю, этого не может быть, — возразила она, все еще ковыряя ложечкой персик.
— Я проверял дважды.
— Я тоже.
— Думаю, ты посчитала неверно.
— Может быть. — Она резко вскочила, с грохотом отодвигая стул. — Пойдем проверим.
В номере под зажженной лампой лежал открытый блокнот. Они вместе стали проверять цифры.
— Видишь, — спокойно сказал он. — У тебя три доллара лишних. Как так?
— Так вышло. Прости.
— Бухгалтер из тебя никудышный.
— Я стараюсь.
— Плохо стараешься. Я думал, у тебя есть хоть немного чувства ответственности.
— Я очень стараюсь.
— Ты забыла проверить, накачаны ли шины, ты выбрала номер с жесткими кроватями, у тебя постоянно все теряется, в Акапулько ты потеряла ключ от багажника, задевала куда-то манометр от насоса, и к тому же ты не умеешь вести счета. Я кручу баранку…
— Знаю, знаю, ты целыми днями крутишь баранку и ты устал, в Мехико ты подхватил ларингит и боишься, что зараза снова даст о себе знать, тебе не хотелось бы, чтоб она дала осложнение на сердце, так что самое малое, что я могу для тебя сделать, это держать свой нос в чистоте, а счета в порядке. Все это я знаю наизусть. Но я всего лишь писатель, и я допускаю, что сделала ошибку.
— Так ты никогда не станешь хорошим писателем, — сказал он. — Сложение — это же так просто.
— Я сделала это не нарочно! — вскричала она, отшвырнув карандаш. — Черт побери! Мне сейчас даже жаль, что я обманула тебя не нарочно. Я о многом сейчас жалею. Жалею, что не нарочно потеряла манометр, во всяком случае мне было бы приятно думать, что я насолила тебе. Жаль, что я не специально выбрала эти кровати из-за жестких матрасов, вот бы я посмеялась сегодня ночью, думая, как жестко тебе на них спать; жаль, что я не сделала этого нарочно. А теперь еще мне жаль, что я не специально подтасовала цифры. С какой радостью я бы посмеялась и над этим тоже.
— Не кричи так, замолчи, — сказал он ей, как ребенку.
— Разрази меня гром, если я замолчу.
— Я только хотел знать, сколько у тебя еще в заначке.
Запустив дрожащие пальцы в кошелек, она выложила оттуда все свои деньги. Когда он пересчитал, оказалось, пяти долларов не хватает.
— Ты не только плохой счетовод, который то и дело меня обкрадывает, а теперь еще и пять долларов пропали, — сказал он. — Ну, и где они?
— Не знаю. Наверное, я забыла записать в расходы, а если и записала, то забыла указать, на что их потратила. Господи боже, я не хочу снова пересчитывать весь этот список. Лучше заплачу недостачу из своих карманных, и вопрос исчерпан. Возьми свои пять долларов! А теперь пойдем прогуляемся, здесь так душно.
Она рывком распахнула дверь, дрожа от гнева, совершенно не соразмерного всему случившемуся. Ее трясло, бросало то в жар, то в холод, она знала, что щеки у нее горят, а глаза блестят, и когда сеньор Гонсалес с поклоном пожелал им приятно провести вечер, в ответ ей пришлось выдавить из себя улыбку.
— Держи, — сказал муж, протягивая ей ключ от номера. — Только, ради бога, не потеряй.
На утопающей в зелени zocalo[3] играл оркестр. Он дудел, гудел, трубил и свистел на бронзово-витой эстраде. Площадь пестрела разномастным народом и буйством красок: мужчины и юноши вышагивали в одну сторону по розово-голубым плиткам мостовой, а женщины и девушки двигались им навстречу, кокетливо подмигивая друг дружке темными, как маслины, глазами; мужчины, держась под руки, то сближались с ними, то расходились, с важным видом о чем-то переговариваясь, а женщины и девушки двигались парами, словно сплетаясь в венки и наполняя все вокруг сладким цветочным ароматом, разносимым летним ночным ветерком над остывающими узорами плиточной мостовой, и шепчась вслед разносчикам прохладительных напитков, тамаля[4] и энчилад[5]. Оркестр грянул разок «Янки Дудль», к удовольствию светловолосой женщины в роговых очках, которая с широкой улыбкой повернулась к мужу. Затем, когда оркестр принялся наяривать «Кумпарситу» и «La Paloma Azul»[6], она почувствовала, как на душе у нее потеплело, и она начала потихоньку, вполголоса подпевать.
— Ты ведешь себя как туристка, — одернул ее муж.
— Просто мне хорошо.
— Не будь дурой, больше я не прошу.
Мимо них, шаркая, проходил торговец серебряными безделушками.
— Senor?
Пока оркестр играл, Джозеф осмотрел товар и выбрал браслет, очень изящную, очень изысканную вещицу.
— Сколько?
— Veinte pesos, senor.[7]
— Ого, — с улыбкой произнес Джозеф и сказал по-испански: — Я дам тебе за него пять песо.
— Пять? — отозвался тот по-испански. — Да я умру с голоду.
— Не торгуйся с ним, — вмешалась жена.
— Не твое дело, — улыбаясь, сказал муж. — Пять песо, сеньор, — повторил он торговцу.
— Нет, нет, для меня это будет в убыток. Последняя цена — десять песо.
— Может быть, я дам тебе шесть, — предложил муж. — И ни песо больше.
Торговец в каком-то оторопелом испуге нерешительно замялся, а Джозеф небрежно кинул браслет на красный сафьяновый лоток и отвернулся:
— Я не буду брать. Всего хорошего.
— Senor! Шесть песо, и он ваш!
Мужчина рассмеялся.
— Дай ему шесть песо, дорогая.
Негнущимися руками она достала бумажник и протянула торговцу несколько банкнот. Торговец ушел.
— Надеюсь, ты доволен? — спросила она у мужа.
— Доволен? — Улыбаясь, он подкинул браслет на бледной ладони. — Еще бы: за доллар и двадцать пять центов я купил браслет, который в Штатах стоит тридцать долларов!
— Мне надо тебе кое в чем признаться, — сказала жена. — Я дала этому человеку десять песо.
— Что?! — Муж перестал улыбаться.
— Вместе с бумажками по одному песо я дала одну банкноту в пять песо. Не волнуйся. Я возмещу их из собственных карманных денег. Эти пять песо не войдут в счет, который я представлю тебе в конце недели.
Он ничего не ответил, только опустил браслет в карман. Посмотрел на оркестр, разразившийся последними аккордами «Ay, Jalisco». А потом сказал:
— Ты дура. Эти люди выманят у тебя все деньги.
Теперь настал ее черед отодвинуться от него и замолчать. Она почувствовала скорее облегчение и принялась слушать музыку.
— Пойду-ка я обратно в номер, — сказал он. Устал я.
— Мы проехали от Пацкуаро всего сотню миль.
— Что-то у меня опять першит в горле. Пойдем.
Они пошли, удаляясь от музыки, от расхаживающих, перешептывающихся и смеющихся людей. Оркестр заиграл «Песню тореадора». Барабаны стучали, как огромные усталые сердца в летней ночи. В воздухе носился аромат папайи, запах непроходимых зеленых джунглей и подземных ключей.
— Я отведу тебя в номер, а сама вернусь сюда, — сказала она. — Мне хочется послушать музыку.
— Не будь такой наивной.
— Но мне нравится, черт возьми, мне нравится, это хорошая музыка. В ней нет притворства, она настоящая, ну или такая же настоящая, как все, что рождается в этом мире, вот почему она мне нравится.
— Когда мне нездоровится, было бы лучше, что бы ты не бегала по городу одна. Нехорошо, если ты что-то увидишь, а я нет.
Они вернулись в отель, но музыка по-прежнему была громко слышна.
— Если хочешь гулять в одиночку, то путешествуй одна и в Штаты возвращайся одна, — сказал Джозеф. — Где ключ?
— Наверное, потеряла.
Они вошли в номер и разделись. Он сел на край кровати, глядя на ночное патио. Наконец тряхнул головой, потер глаза и вздохнул.
— Я устал. Сегодня у меня был ужасный день.
Он посмотрел на жену, сидевшую рядом с ним, и положил руку ей на предплечье.
— Прости. Я становлюсь таким дерганым, когда веду машину, да и по-испански мы с тобой говорим плохо. К вечеру я превращаюсь в комок нервов.
— Да, — отозвалась она.
Внезапно он пододвинулся к ней. Обняв ее и крепко прижав к себе, он положил голову ей на плечо и, закрыв глаза, горячо и страстно стал нашептывать ей на ухо:
— Ты же знаешь, мы должны быть вместе. На самом деле, в мире есть только мы вдвоем, что бы ни случилось, какие бы трудности ни выпали на нашу долю. Я так сильно люблю тебя, ты ведь знаешь. Прости меня, если тебе со мной трудно. Нам надо это пережить.
Ее взгляд был неподвижно устремлен через его плечо на пустую стену, и эта стена была в тот момент как сама ее жизнь — безбрежной пустотой: не за что зацепиться ни руке, ни чувствам. Она не знала, что сказать, что сделать в ответ. В другое время она бы растаяла. Но тут произошло то, что случается с металлом, который слишком часто раскаляли добела, ковали его, придавая форму. Но в конце концов металл перестает раскаляться добела, перестает принимать форму, он превращается в простую болванку. Так и она теперь — ненужная болванка, как механизм двигающаяся в его руках: слышит его и в то же время не слышит, понимает и не понимает, отвечает и не отвечает.