Бабушка между тем продолжала утешать меня. Она сказала, что отец лишь потому со спокойной душой уезжает в дальние страны, что знает, как они с тетушкой любят меня и заботятся обо мне. Я заплакала еще сильней, почувствовав, однако, в то же время радость утешения и понимания. И если прежде моя любовь к бабушке была чем-то само собой разумеющимся и неосознанным, то с этой минуты я прямо-таки боготворила ее; в сердце моем родилось нечто подобное маленькому, но страстному культу. Внешне же в наших с нею отношениях ровным счетом ничего не изменилось, ибо чем неотвязнее кружились мои мысли и чувства вокруг бабушки, тем труднее мне было выразить ей свою любовь. А она, чувствуя ее, делала вид, будто ничего не замечает. Так я и жила – упиваясь тайным счастьем, даруемым всяким поклонением, и в то же время в постоянных муках неутоленной страсти. Часто я с завистью смотрела на чужих людей, которым бабушка отдавала все свое внимание, и, если среди них оказывались девочки моего возраста – а мне тогда было лет пятнадцать, – я испытывала острую неприязнь к этим счастливицам. И я вновь и вновь воскрешала в своей памяти ту единственную минуту нежности и понимания, которую подарила мне бабушка, пока в один прекрасный день мне не пришли на помощь дымчато-шелковистые кошки.
Мы знали, что эти красивые ласковые животные с непреодолимой силой привязываются к своему домашнему миру и, оказавшись на новом месте, постоянно стремятся вернуться обратно. И так как мы, боясь потерять кошек, держали их взаперти, они неутомимо бродили по дому в поисках выхода. Даже по ночам я часто слышала, как они легко ступают своими мягкими лапками и почти беззвучно скользят пышными серебристыми хвостами по ступенькам лестниц. Когда мы заговаривали с ними, они внимательно и серьезно смотрели на нас своими большими неподвижными глазами. Я делала все возможное, чтобы хоть немного облегчить их плен, подсовывала им разные лакомства и иногда выносила их ненадолго во двор. В этом дворике, бывшем когда-то – как и весь дворец, верхний этаж которого мы занимали, – вместе с церковью Санта Мария сопра Минерва частью доминиканского монастыря, сохранился с прежних времен чудесный, украшенный фресками крытый ход, из-под сводов которого я и наблюдала за своими пленницами, предоставляя им возможность подышать воздухом и порезвиться. Они быстро поняли, что я желаю им добра, и выражали это на своем загадочном кошачьем языке, мурлыкали и терлись теплыми шелковыми боками о мое платье, словно желая уверить меня в том, что им необыкновенно хорошо в моем обществе и они не замышляют ничего дурного. В конце концов я и в самом деле поверила в это и без всяких опасений оставляла их иногда на некоторое время без присмотра, улизнув через маленькую дверь, оставшуюся с давних пор и ведущую из крытого хода прямо в церковь. Дверца эта была для меня постоянным искушением. Я знала, что тетушка Эдельгарт в это время иногда посещает мессу, и наблюдать за ней в эти минуты было для меня особым, непостижимым удовольствием. В тот день я тоже решила заглянуть в церковь и посмотреть на тетушку, но лишь издалека, украдкой, потому что мне было строго-настрого запрещено входить в церковь во время богослужения. Мой отец, выросший, как и бабушка и вся ее семья, в протестантской среде, но давно уже утративший какую бы то ни было связь с Церковью, решительно настоял на том, чтобы я воспитывалась вне религиозного мира моей тетушки.
В высокой и необыкновенно красивой церкви царил полумрак. Синяя, усеянная звездами крыша не ограничивала ее своды, а, казалось, наоборот, становилась их продолжением. Глубочайшая тишина и еще нечто торжественное, – нечто, чему я не могла найти имя, – наполняли огромное пространство. В боковых приделах я видела древние надгробия с восхитительными мраморными фигурами, похожими на окаменевших молельщиков, которым никогда уже не суждено подняться с колен. У главного алтаря, перед которым стояла, словно объятая мирной дремой, статуя святой Екатерины Сиенской, тихо служили мессу. Одежды священника мерцали в полутьме, когда он двигался. Я не понимала ничего из того, что он делал, но я видела легкий дым над алтарем. Самым загадочным из всего этого казалась мне тетушка Эдельгарт, стоявшая на коленях среди других прихожан. Ее поза заключала в себе что-то чужое и потрясающее. Она стояла низко склонив своевольный, гордый лоб, казалось, она вот-вот поцелует каменный пол. Я подумала, что лишь нечто совершенно невыразимое способно заставить ее, холодную, неприступную, так низко склонить голову; и при виде этого чуда меня охватил трепет смутного благоговения перед тем, что происходило там, у алтаря. Я тогда еще и не подозревала, что однажды это неясное чувство станет великим утешением для моей бедной тетушки Эдельгарт.
Когда я вернулась в галерею, кошек во дворе не было. Мажордом, праздно стоявший у двери в своей расшитой золотом ливрее, сказал, что они, верно, убежали к Пантеону, в общество себе подобных; ведь, как известно, жители Рима, желающие избавиться от своих кошек, которых в городе великое множество, обычно относят их к подножию почтенных колонн Агриппы [1] и там выпускают. Я бросилась через улицу, туда, где высился древний, словно восставший из склепа красавец храм со своими седыми от старости колоннами. Сбоку, ниже уровня мостовой, где был раскопан фундамент, играли кошки. Среди них я увидела и своих беглянок. Вид у них был довольно растерянный и испуганный, как у всех избалованных домашних животных, неожиданно попадающих в общество своих одичавших собратьев. К тому же моросил характерный для весеннего Рима легкий, мимолетный дождик, который им явно пришелся не по душе, и они были заметно рады вновь оказаться в неволе. Я взяла их под мышки, одну справа, другую слева, но, прежде чем отнести домой, решила совершить маленький ритуал, без которого никогда не могла пройти мимо этого места. Пантеон производил на меня еще более волшебное и притягательное действие, чем церковь напротив, потому что его без памяти любила бабушка. И вот я напечатлела благоговейный поцелуй на одну из серых колонн портика. При этом взгляд мой скользнул сквозь раскрытые бронзовые ворота внутрь, я увидела благородную выпуклость купола, парившего над сдержанной приветливостью зала, словно чистое, прозрачное трезвучие, в котором слышались величие и покой. Здесь было не так таинственно, как в церкви Санта Мария сопра Минерва, не видно было коленопреклоненных молельщиков, вместо них тут и там стояли группы непринужденно болтающих туристов с бедекерами [2] в руках; сквозь круглое отверстие в куполе сеялся дождь. На полу уже блестела лужа, и мне стало почти грустно – мне захотелось, чтобы там, наверху, по крайней мере когда идет дождь, было бы нечто иное, чем просто великая, льющаяся с небес природа. Но это, конечно же, был вздор. Я вспомнила про свою неунывающую бабушку и напечатлела, по-прежнему крепко сжимая под мышками обеих кошек, еще один страстный поцелуй – на другой колонне.
И вдруг я увидела прямо перед собой бабушку.
– Что же, ты так сильно их любишь, моя маленькая Вероника? – спросила она.
Она слегка приподняла мою голову за подбородок и испытующе посмотрела на меня своими большими лучистыми глазами. Я покраснела до корней волос – мне очень не хотелось объяснять ей, что дело вовсе не в них. Но, должно быть, она сама почуяла разгадку, потому что лицо ее мгновенно смягчилось, и она поцеловала меня.
Потом она сказала:
– Но ведь этот прекрасный храм тебе тоже немножечко нравится, не правда ли? Я думаю, твоя тетушка уже показала его тебе как следует и все объяснила, верно?
Тетушка еще не сделала этого, но я опять ничего не смогла ответить и только молча покачала головой: бабушкин поцелуй, о котором я так долго мечтала, лежал на моих устах печатью головокружительного счастья. Я не решалась пошевелиться, пока не впитала в себя это счастье до последней капли. А произошло это не так скоро, ибо поцелуй бабушки заключал в себе всю любовь и все тепло ее долгой жизни, я же привыкла лишь к мимолетным поцелуям тетушки Эдельгарт, таким нежно-невесомым и бледным, что, казалось, кто-то легко касается губ прохладным цветком.
Между тем бабушка молча покачивала пером на своей черной шляпе, из-под которой кокетливо серебрились седые локоны, придавая ей сходство с молодой дамой эпохи рококо. Гордо очерченные, сросшиеся у переносицы брови ее при этом едва заметно подрагивали, словно распростертые крылья птицы. Наконец она произнесла:
– Ну хорошо, отнеси свою драгоценную ношу домой, – она кивнула на кошек, – а потом загляни ко мне на минутку.
Я не заставила себя долго упрашивать, так как комната бабушки казалась мне настолько же красивее всех других комнат в нашей квартире, насколько ее хозяйка, несмотря на свой преклонный возраст, была для меня красивее всех женщин, каких я знала. Когда я была еще совсем маленькой, я долгое время считала, что с женщинами дело обстоит так же, как с постройками Рима, о которых я думала, – поскольку все так высоко ценили их возраст, – что они со временем становятся еще прекрасней. Бабушка однажды от души посмеялась над этим сравнением. И все же я и сегодня еще упрямо продолжаю утверждать, что бабушка тогда была необыкновенно красива. Она была не согбенной старушкой, а высокой, стройной дамой, исполненной того обаяния старости, которое именуется достоинством, и освещенной изнутри той заостряющей и утончающей все формы духовностью, для которой годы – не столько бремя, сколько богатство и зрелость.