— Не похоже ли это на встречу в джунглях? — спросила она, еле заметным жестом указав на папоротник. Меня поразили эта сдержанность и ее странный довольно низкий и хорошо контролируемый голос, который, тем не менее, выдавал такое жгучее напряжение духа, какого мне прежде не приходилось встречать. В ее самообладании было что‑то настороженное и очень пугающее. Мне казалось, что я прежде не встречал человека, который бы вцепился в жизнь так осознанно. Казалось, она судорожно сжимает рукой крохотный сверкающий камешек, боясь в любой миг его выронить. А если удастся его удержать и не выронить, он может сгореть собственным живым огнем. Сидя рядом с ней, наблюдая за напряженной сдержанностью всех ее жестов и выражений, прислушиваясь к горячечному самообладанию ее речи, невозможно было сразу не разделить с ней этого странного отношения к жизни. Неощутимо для себя ты сам становился инвалидом. Пламень жизни неостановимо слабел, он слабел для каждого, но тем больше в нем было красоты и чистого совершенства; и ты входил в этот тайный заговор самоотверженных защитников драгоценного пламени.
II
Во время обеда мне почти не представилось возможности побеседовать с Райн, так сказать, «приватно»: разговор был общим. И не только общим, но и, как можно было ожидать, довольно литературным, и я, вынужденно, почти не принимал в нем участия. Уилсон поразил меня самоуверенностью, бесцеремонной развалкой и раздражающе подчеркнутым «оксфордским стилем». Сознаюсь, что я сразу невзлюбил его и счел довольно глупым. Я только недоумевал, чем это ему удалось привлечь столь тонкое создание, каким была его жена? Ведь он был груб и, я мог бы поспорить, бесчестен. Казалось, он постоянно хитрит и лишь представляется человеком от литературы. Мне подумалось, что громогласный энтузиазм — лишь уловка неискреннего человека, стремящегося произвести впечатление и придать себе убедительности. Неужели Райн всего этого не замечала? А может быть, напротив — всё прекрасно видела, и именно поэтому они разошлись?
Я вдруг обнаружил, что стал его оппонентом в разговоре, но не потому, что выкладывал какие‑то контрдоводы, а тем, что почти всё время молчал. Я нарочно довел до предела свою обычную немногословность и сдержанность, стараясь при этом высказываться всё более колко и кратко: я чувствовал — это именно то, чего она ждет и в чем нуждается. И был вознагражден: в тех немногих репликах, которыми мы обменялись, ее симпатия ко мне была несомненной. Помню, что когда Уилсон стал разглагольствовать о потрясающей пустоте Генри Джеймса и полнейшем отсутствии у него понимания человеческой сути, я дождался паузы и очень мягко возразил, что согласиться не могу, и что, напротив, Джеймс представляется мне прекраснейшим аналитиком взаимовлияния характеров, особенно в ситуациях отклонения от нравственной нормы. Райн взглянула на меня так, будто эта мысль явилась для нее откровением, и взгляд ее переполнился ярким светом радости.
— А ведь он именно таков! — шепнула она. — Никто ведь, ну, никто другой не смог создать столь затейливой красоты из радужных пятен нравственного распада!..
Не помню, что я ответил на это, может быть, и ничего не ответил, но ощутил себя в тот момент будто посвященным ею в рыцари, будто мы вдруг остались с ней одни, а ее муж «Уилсон» и мой юный приятель Эстлин куда‑то испарились. Я, наверно, покраснел, потому что внезапно почувствовал на себе ее невероятно проницательный взгляд, взгляд несомненного одобрения и восторга. Мы обнаружили, точнее, она обнаружила, что между нами есть связь, и мы станем друзьями. Несомненно станем. Нечто неуловимое возникло между нами, но было оно столь же «решенным», как если бы мы выразили его тысячей слов. И когда мы стали прощаться после обеда, казалось само собой разумеющимся, что она пригласила меня к себе на чай в следующее воскресенье. И была насчет этого очаровательно тверда, будто решилась показать, что не потерпит никаких глупостей. Обратилась она ко мне, а не к Эстлину (чем Эстлин был немало позабавлен), и мне первому она подала руку.
— Вы, конечно, придете на чай в воскресенье? И приходите, пожалуйста, с господином Эстлином.
Я пробормотал, что чрезвычайно польщен — мы улыбнулись друг другу — и тогда, опершись о руку Уилсона (сердце во мне заныло от такой картины), она повернулась и медленно вышла через стеклянную дверь на Уордур–стрит.
Эстлин улыбался сам себе и качал головой.
— Ну, ты потрясный парень, — сказал он, — просто потрясный!
— Почему вдруг?
Конечно, я прекрасно понимал, почему, но мне льстило услышать от Эстлина, какое необычное впечатление я произвел на Райн Уилсон.
— Ты, может, и не знаешь, — добавил он, — но ей чертовски трудно угодить. Она ведь сноб, каких свет не видывал, а кто ей не по вкусу — насмерть изжалит! Вот подожди… Застукает тебя, что ты восхищен не тем, чем следует!..
Я расхохотался с несколько тягостным предчувствием: я и сам предвидел для себя такую возможность. Да и как мне, дилетанту, продержаться на таких высотах? Недурно, конечно, разок влепить прямо в десятку насчет Генри Джеймса, но суть долго не спрячешь, вылезет, как пить дать, что не того я полета птица… А вдруг мы с ней как раз из одной стаи?.. Должен, увы, признаться, что было во мне достаточно тщеславия и надежды считать себя столь утонченной, богатой и изысканной особой, чтобы привлечь ее внимание. Так ли уж тщетны эти надежды? Ведь я ей понравился, она пришла в восторг от моего замечания, мы действительно нашли друг друга весьма необычным образом, и с какой пронзительностью она дала это понять. А я, должен сознаться, был этим всем чрезвычайно взволнован. Она, как ни посмотри, была самой замечательной из встретившихся мне женщин. Не знаю, как объяснить — дело было не в ее словах, а в том, чем была она сама, и как их произнесла. Обжигающая напряженность духа, оголенная честность восприятия, страшная невероятность ее столь живого и радостного раскрытия при том, что огонек жизни мог в любой миг угаснуть в ней — всё это при очаровательной и несколько странной внешности, кукольной серьезности лица и кукольных глаз, создавали образ не только пленительный — для меня он таил пугающую угрозу: я мог влюбиться в нее страстью глубокой и беспощадной.
Мог влюбиться — я выразился так не случайно. Потому что в таких знакомствах есть точка, дойдя до которой уместно сказать, что ты можешь влюбиться, но еще не влюбился; точка, в которой ощущаешь неодолимо чарующий соблазн другого человека, чувствуешь, как тебя затягивает, и понимаешь, что, если не сопротивляться всеми силами, попадешь в рабство. И всё же в этой точке еще можно оказать сопротивление. Можно повернуться спиной к сирене, можно развернуть судно от острова Цирцеи, уплыть прочь, если только обладать самой малостью мужества и здравого смысла. Здравого смысла? Пожалуй, нет. Просто затесалась избитая фраза из викторианских времен. А в моем случае, правильнее было бы сказать — трусость. Или, предпочтительнее, осторожность. Или — соблюдение условностей. Вот именно оно… В течение пяти дней между тем обедом и приглашением на чай я много об этом думал. Я знал совершенно определенно, что, если бы дал себе волю, то мог бы влюбиться. Но не говоря уже о домашних обстоятельствах — а отношения с женой были у меня уже достаточно сложными — что хорошего могло бы это мне дать? Я был полон отчаянной, жуткой и несчастной уверенности только в одном–единственном: Райн меня не полюбит. А если вдруг полюбит, то разлюбит вдвое скорее. Вот когда воронам будет пир…
Я думал об этом, всё думал и думал. Часы медленно ползли к воскресенью, но никакого решения у меня не было. Конечно, я приду на чай — здесь никаких сомнений. Это, и только, я себе позволил сразу. Вреда не будет, во всяком случае, более того, что уже причинен. До чего ж изобретателен готовый влюбиться в подыскании предлогов, оправдывающих встречу с предметом грез! Ну, конечно, на чай я приду и там уже решу, что делать дальше. Если я опозорюсь — если она меня разоблачит — или, что вероятнее, просто найдет малоинтересным: так себе, симпатичный мальчик, есть у него парочка мыслей в голове, но на «Стяг» не тянет — ну, тогда и поставлю точку. Но если, напротив, наше взаимное тяготение усилится, если всякими хитростями я продлю обман или, если на самом деле выйдет, что я ей пара — тогда что?
Что будет с нами?.. С моей женой?.. С противным «Уилсоном», наконец?.. А что станет с ней, с ее слабым сердцем?
III.
Новый номер «Стяга» вышел в субботу, и в нем, конечно, было продолжение «Скерцо». Я прочел, и отрывок показался мне еще более восхитительным творением руки первоклассного гения, чем предыдущие. Он содержал описание некоего пикника, просто обворожившее меня. Никогда еще не было в прозе столь яркой фрески, столь живо запечатлевшей веселую беготню девчонок, незабываемый лес, голоса заигравшихся в прятки детей, серьезный разговор двух мальчиков, нашедших сдохшую мышку–полёвку и выдумывающих способ ее торжественного погребения, приезд бабушки с полной корзиной гостинцев, а сверх всего — сон Андерхилла. Лишь тончайший гений мог вообразить беднягу Андерхилла, которого в дни его жизненного кризиса вытащили на природу и заставили в такой компании носиться, кувыркаться, рассказывать сказки и разжигать костер; а когда он незаметно смылся ото всех и заснул на поросшей утёсником поляне, о, какой волшебный он увидел сон!