Сон был так ярок и страшен, что мне казалось, будто видел его я сам. Да, это я сам оказался в том домике во время грозы и тщетно пытался затворить двери и дребезжащие окна под потоками дождя и грохотом града в надежде защитить таинственных «иных людей» — и это я, наконец, потерял всякую надежду и, отчаявшись, стал вскарабкиваться навстречь буре по склизкому склону долины. А описание альпийской долины с гудящими на ветру соснами и елями, и ужасающей белой тучей, которая повисла над ее верхним краем! Кровь застыла во мне, когда я приближался к этой туче и безостановочно бьющей из нее смертоубийственной молнии! Туча была зловеща, как сама смерть.
И я, сперва было двинувшись к ней по своей воле, вдруг почувствовал, что меня сорвало с земли и подняло в воздух — я поплыл сперва в футе или двух над тропой, потом выше — у вершин деревьев — и с каждым мгновением всё ближе к плотному белому облаку. Лишь теперь я разглядел, что это — величественная холодная арка из зеленоватого льда, непроницаемая и враждебная: на меня повеяло ее хладным дыханием, сверкнула последняя вспышка, и я осознал, что уже мертв… Сокрушительное совершенство! Лишь храбрейший из гениев мог позволить себе развернуть среди вполне реалистического повествования сон столь немыслимых размеров и поместить в нем все муки и трагедию разорванной души.
Я всё еще был во власти этого потрясения, когда входил в гостиную Райн Уилсон, сопровождаемый молодой женщиной, видимо, бывшей одновременно экономкой и профессиональной сиделкой. Райн встала мне навстречу медленно и с видимым усилием, а когда она подала мне руку, женщина помогла ей пройти к креслу у чайного столика. Она принесла чайник, горячие коржики и вышла. Я сел на кушетку у раскрытого окна. В садике цвело ярко–алыми цветами розовое дерево, наполняя комнату ароматом.
— Я только что прочел, — сказал я дрогнувшим, как мне показалось, голосом, — ваш последний отрывок из «Скерцо». Я совершенно очарован.
Райн взглянула, почудилось мне, с тенью враждебности — я был уверен, что совершил неуклюжий промах.
— В самом деле? — сказала она и тут же добавила с точно отмеренной легкостью. — Вам кусочек или два, мистер Грант?.. Может быть, вы любите чай покрепче?
Я подошел к чайному столику за чашкой чая и коржиком, которые она мне предложила, и вдруг ощутил страшную робость. Я всё разрушил первым же движением. Я зашел слишком быстро и слишком далеко. Мне следовало понимать ее лучше. Я должен был сообразить, что право задать ход беседы мне следовало оставить за ней, а самому держаться молчаливой манеры, так выручившей меня в прошлый раз. И вдруг этот грубый наскок! На женщину со столь утонченным восприятием! Я ощущал себя неотесанным медведем, которого поделом поставили на место. Я снова присел на кушетку, чувствуя стыд до кончиков ног и рук.
Но Райн, к моему удивлению, сжалилась.
— Как я рада, что вам понравилось! — сказала она с таким облегчением и счастьем в голосе, что уверенность вернулась ко мне с той же резвостью, с какой минуту назад покинула. У меня возникла мгновенная и полная убежденность в том, что можно отбросить всякие предосторожности. Она смотрела на меня широко открытыми глазами и казалось, что смотрит она широко открытой душой. Мы вдруг снова «встретились», и на этот раз еще ближе, чем прежде. До чего же всё вокруг, казалось, способствовало полноте этого взаимного признания. Длинная комната с книжными шкафами по стенам, кремовая деревянная облицовка камина и матово–белые изразцы вокруг топки; и окно, вполне возможно, открытое самим розовым деревом, чтобы впустить сюда ароматы лондонской весны — все эти детали ярко, но как бы под секретом, открывались мне, будто были частью восхищенного слияния наших личностей в то остановившееся мгновение. Разве сам я не был этой комнатой, этим ковром, камином, чайным столиком со всеми приборами на нем и любопытным розовым деревом? Разве сам я не был Райн Уилсон, развлекающей чужого молодого человека, чувствуя к нему тонкое, сводящее с ума и опьяняющее влечение? В этом была судьба — миллиарды лет медленной эволюции и перемен, войн и катастроф, смутных, пересыпающихся, подобно песку, столетий законов и звезд — всё это воплотилось в той последней минуте, в совершенном расцвете двух встретившихся умов. Я безошибочно верил, что и она ощущает то же. Глубинным содроганием души я ощутил такое же содрогание в ней. Если бы это не было правдой, разве так бы держала она чашку в своей руке, разве чуть хмурилась бы так, разве не сдерживала бы очаровательно улыбку радостного признания, которую, я знал, она вот–вот мне подарит.
— Знаете ли вы, — добавил я, — до чего чудесен тот сон!
— А вы это ощутили? — воскликнула она. — Какая прелесть! Так вам он действительно понравился? Вам не показалось, что я хватила чересчур?..
Она потянулась ко мне с нетерпением школьницы, с напряженным взглядом широко раскрытых глаз.
— Чересчур? Да что вы! Я в жизни не был так очарован.
— Вы серьезно? Знаете, Уилсон хотел подсократить. Он сказал, что очень, очень, очень затянуто. И другие из «Стяга» тоже… Но вы‑то сами думаете, там всё в порядке?
— Не то что в порядке — ничего другого быть не может. Мне показалось, что в этом сама душа вещи, ее центр и источник света. Только так и должно быть… Я имею в виду сияющий символ всего романа. Этот Гефсиманский сад Андерхилла…
— О Боже! — воскликнула она. — Да ведь вы — чудо!
— Я?
— Вы это сами знаете Я и подумать не смела, что кто‑то догадается, какой смысл я вложила в ту сцену, или даже, догадавшись, полюбит ее… Так удивительно!
Она подарила меня странным легким коротким смешком, без следа горечи, а затем с улыбкой, всё еще очаровательно озарявшей ее тонкое личико, посмотрела рассеянно вниз на турецкий коврик. Я понимал, что она подразумевала под словом «удивительно» — удивительность столь быстрой и легкой встречи двух умов, какой была наша. Я понимал также, что она не хотела слишком подчеркнуть странность и красоту этого.
— Да, — сказал я со вздохом, — конечно… Можно, я возьму еще коржик.
— Берите, берите!.. Возьмите снизу, там горячее!
Я взял коржик и вернулся на кушетку. В комнате вдруг потемнело, набежали тучи, в тишине забарабанили капли по листве розового дерева, и, казалось, их звук раздавался в самой комнате.
— Дождь пошел! — сказал я. — Я люблю дождь! А вы?
— Звук дождя?
— Не только. И звук, конечно, но и свет — дождь, сколько я себя помню, всегда был для меня волшебством. В дождливые дни мной овладевает сладостная меланхолия — меланхолия, исполненная счастья, если такое определение что‑то значит для вас. Я предаюсь грустным мечтам, воображение сбрасывает оковы, я угнетен, я не нахожу себе места, и в то же время что‑то во мне стремится излиться песней… Я не кажусь вам сентиментальным идиотом?
— Ну, что вы, — сказала она, — это так мило!
Она очень осторожно встала и, подойдя к концу кушетки, оперлась о голубой подлокотник, положив одну руку поверх другой. Она глядела в окно на розовое дерево, как его мелкие листочки приседают с реверансом под каплями дождя, а потом вздрагивают, распрямляясь. Я тоже почти дрожал. Я вспомнил о ее сердце: она так немыслимо хрупка. Как может это хрупкое тело, столь эфирное и прозрачно–легкое, вмещать столь яркую и живую душу? Казалось, легчайший взмах крыла — и жар–птица вылетит навсегда из своей клетки.
— Да, — сказала она почти шепотом, как бы сама себе, — это прекрасно, и хочется петь. Как обожают его дрозды!
— Помню, — сказал я, — раз в детстве я пошел купаться в пасмурный день, и, пока я плавал, пошел дождь. Сперва я удивился, и чуть не испугался.
Вода была совершенно гладкой — ни всплеска волн — и вдруг прямо передо мной возникло восхитительное мягкое шипение: звук капель дождя в море.
Прозрачный шепчущий звук — в нем было что‑то зловещее и что‑то божественно утешительное. Я перевернулся на спину и лежал на воде без движения, а капли дождя падали мне на лицо. Я смотрел вверх на тучи, а потом медленно поплыл так, чтобы слышать дождь. Мне кажется, никогда в жизни я не был так счастлив. Будто попал в иной мир… Но когда я вылез на берег, то помню, что бегом бросился в раздевалку, чтобы не промокнуть!..
— Ну, конечно! — воскликнула она. — Ну, конечно, так и должно было быть!..
Она присела на кушетку лицом ко мне.
— Вы мне вернули одно давнее воспоминание. Тогда мне было лет одиннадцать–двенадцать. Шел сильный дождь, просто лило как из ведра. Я зашла в библиотеку поупражняться на пианино. Там было темно, как бывает в обволакивающем утреннем сумраке. Окна были распахнуты в сад, но шторы свисали совершенно неподвижно, потому что не было ни ветра, ни воздушной струи. Шел обложной отвесный дождь в тихий день, такой плотный и густой, как на японских литографиях… Я зашла в комнату и затворила за собой дверь. Звук дождя из сада показался мне таким мощным и упорным, будто его всплески и дробь были в самой комнате, заполненной дождем. Звуки были звуками воды, а свет — светом воды, и мне показалось, что я — рыба в темном аквариуме. Я стояла тихо и долго–долго, впитывая дождь, всматривалась в промокший сад, где все деревья и кусты согнулись под неутомимыми струями. Я где‑то раньше видела сильно увеличенные снимки падающих в воду капель и сейчас, подойдя к окну, я увидела, как крупные яркие капли срываются с карнизов и расплескиваются в лужах на кирпичной террасе. Я была невероятно восхищена тем, что мои капли были точь–в-точь, как те капли на снимках. Разбиваясь, они с восхитительным плеском и щебетанием превращались в изящнейшие фонтанчики, зонтики и грибы. Пузырьки подмигивали и пропадали, и есть ли на свете что‑нибудь мимолетней дождевого пузырька? — тут появлялись новые пузырьки, долю секунды они скользили вправо или влево, а потом взрывались… Когда я повернулась, чтобы подойти к пианино, у меня возникло странное чувство, будто я сама принадлежу дождю, будто я сама — дождь. И в горле у меня появилась печаль, но исполненная вдохновения, как бывает, когда хочется запеть. Я взглянула на черный глянец пианино, и оно тоже казалось водяным, темной лужей, тускло мерцающей под густой листвой. И когда я села на холодный табурет у пианино и робко коснулась пальцами клавиш, клавиши тоже были холодными, будто я погрузила руки в чистейшую дождевую влагу… Что же удивительного, если музыка казалась мне всплесками капель в саду? Эта мысль пронзила меня иступленным восторгом. Я трижды сыграла короткую сонату, наслаждаясь роскошью ее арпеджио и рулад, которые я брала тихо–тихо, пианиссимо, чувствуя, будто помогаю падать дождю… Боже! Если бы я знала тогда сюиту водяной музыки! Иллюзия была бы полной…