Внезапный вопрос Утерсона вывел его из раздумья. Адвокат спросил:
— А вы знаете, живет ли здесь человек, принесший чек?
— Здесь? Нет, — возразил мистер Энфильд. — Но мне случилось узнать его адрес.
— И вы никогда не расспрашивали об этом доме с дверью? — спросил Утерсон.
— Нет, сэр, я деликатен; я остерегаюсь расспросов; расспросы слишком напоминают судебное разбирательство. Заданный вопрос — то же самое, что брошенный с горы камень. Вы спокойно сидите на вершине холма; камень катится вниз, сшибает другие камни; и вот какая-нибудь кроткая старая птица (о которой вы и не думали) убита в своем собственном саду, и ее семье приходится менять имя. Нет, сэр, вот какое у меня правило: чем страннее обстоятельства дела, тем меньше я спрашиваю.
— Очень хорошее правило, — заметил адвокат.
— Но я сам осматривал здание, — продолжал Энфильд. — Едва ли это жилой дом; в нем нет второй двери, и я не замечал, чтобы кто-нибудь входил в него, кроме моего незнакомца, да и он является не часто. В верхнем этаже три окна во двор, внизу ни одного; окна всегда заперты, но чисты. Затем, одна труба почти постоянно дымится, так что, вероятно, там кто-нибудь живет. Но я в этом не уверен, потому что все строения на этом дворе так скученны, что трудно сказать, где кончается одно и начинается другое.
Некоторое время друзья шли молча, наконец Утерсон сказал:
— Энфильд, ваше правило очень хорошо.
— Мне кажется, да, — ответил Энфильд.
— Тем не менее, — продолжал адвокат, — мне нужно задать вам один вопрос: я хотел бы знать имя господина, который наступил на ребенка.
— Что же, — сказал Энфильд, — я не вижу, чтобы это могло принести кому-нибудь вред. Его зовут мистер Хайд.
— Гм… — произнес Утерсон. — А каков он на вид?
— Его не легко описать. В наружности Хайда есть что-то нехорошее, что-то неприятное, что-то прямо отталкивающее. Я никогда на свете не видывал человека, который был бы мне противен до такой степени, но я с трудом могу сказать, почему именно. Вероятно, в Хайде есть какое-нибудь уродство; он производит впечатление урода, но определить, в чем заключается его безобразие, не могу. У него очень странная наружность, но я не в силах указать на ее особенности. Нет, сэр, невозможно, я не могу описать его. И это не вследствие недостатка памяти, потому что я так и вижу мистера Хайда!
Мистер Утерсон опять замолчал и некоторое время шел в глубоком раздумье.
— Вы уверены, что он открыл дверь ключом? — наконец спросил адвокат.
— Мой дорогой сэр… — начал Энфильд вне себя от изумления.
— Да, я знаю, — сказал Утерсон, — я знаю, мой вопрос должен казаться вам странным. Дело в том, что я не спрашиваю у вас другого имени, потому что уже знаю его. Вы видите, Ричард, ваша история сделала круг… Если вы были не педантично точны хоть в чем-нибудь, вам следует исправить эту неточность.
— Я думаю, вы могли бы предупредить меня, — сказал Энфильд с тенью обиды в голосе, — но я был педантично точен, выражаясь вашими словами. У этого человека был ключ, больше — этот ключ у него и до сих пор. Я видел, как неделю тому назад он открыл ключом таинственную дверь.
Утерсон тяжело вздохнул, но не вымолвил ни слова. Молодой человек произнес следующее заключение:
— Вот новое подтверждение правила ничего не говорить. Мне стыдно за свой длинный язык. Согласимся никогда более не возвращаться к этому предмету.
— Согласен от всего сердца, — сказал адвокат, — вот вам моя рука, Ричард.
ГЛАВА II
Поиски мистера Хайда
В этот вечер мистер Утерсон вернулся в свой холостой дом в очень мрачном настроении духа и сел обедать без удовольствия. Обычно по воскресеньям, после обеда, адвокат садился поближе к огню с томом какой-нибудь сухой материи на пюпитре и читал, пока часы соседней церкви не били двенадцати ударов; тогда он скромно ложился спать с благодарностью в душе. Но в этот вечер, едва с обеденного стола убрали скатерть, как Утерсон взял свечу и отправился в свой кабинет. Там он отпер несгораемый шкаф и из самого его потайного ящика вынул документ. На папке стояла надпись: «Завещание доктора Джекиля». С нахмуренным лицом адвокат принялся изучать содержание бумаги. Завещание было написано собственноручно Джекилем, потому что хотя Утерсон и принял его на хранение, но отказал в своей помощи при его составлении. В документе говорилось, что в случае смерти Генри Джекиля, доктора медицины, члена королевского общества, доктора юриспруденции и так далее, и так далее, все его имущество должно перейти в руки его «друга и благодетеля, мистера Хайда»; кроме того, там упоминалось, что в случае «исчезновения доктора Джекиля или его необъяснимого отсутствия в течение трех календарных месяцев», названный Эдуард Хайд должен вступить во владение имуществом названного Генри Джекиля без малейшего промедления; что Эдуард Хайд не повинен платить по каким бы то ни было обязательствам доктора Джекиля и только обязан выдать несколько небольших сумм слугам доктора. Этот документ уже давно служил предметом огорчения для мистера Утерсона. Он оскорблял его как адвоката и как приверженца здоровой, правильной жизни, для которого все фантастическое было несносным. Прежде его негодование увеличивалось оттого, что он не знал мистера Хайда, теперь он негодовал, узнав его. Плохо было, когда это имя представляло для адвоката один пустой звук, стало еще хуже с тех пор, как имя Хайда оделось в отталкивающие атрибуты, а через пелену тумана неизвестности вырисовывалось определенное предчувствие, которое говорило, что этот Хайд — существо адски злобное, враждебное.
— Я считал это завещание безумием, — сказал он себе, пряча оскорбительную бумагу в шкаф, — а теперь начинаю бояться, что оно позор.
Утерсон задул свечу, надел плащ и направился к цитадели медицины — Кавэндиш-Скверу. Там жил его друг, великий доктор Ленайон, принимавший в своем доме многочисленных пациентов.
«Если кто-нибудь знает суть дела, то именно Ленайон», — подумал адвокат.
Важный дворецкий доктора знал Утерсона, принял его приветливо и не заставил ждать, а сейчас же провел его в столовую, в которой доктор Ленайон сидел один за бутылкой вина. Это был здоровый, живой, краснолицый господин с гривой преждевременно поседевших волос, с шумными, решительными манерами. При виде мистера Утерсона он вскочил с места и протянул к нему обе руки. В его радостном движении была некоторая доля театральности, однако доктором руководило искреннее чувство, так как Ленайон и Утерсон были старыми друзьями по школе и колледжу. Они уважали себя и друг друга и, что не всегда является следствием этого, очень любили бывать вместе.
После разговора о незначительных вещах адвокат перешел к теме, которая так занимала и тревожила его.
— Мне кажется, Ленайон, — сказал он, — ты и я самые старые друзья Генри Джекиля.
— Я хотел бы, чтобы эти друзья были помоложе, — со смехом заметил Ленайон, — но ты прав. Что же дальше? Теперь я редко встречаюсь с ним.
— Да?.. — сказал Утерсон. — А я думал, что у вас много общих дел.
— Было, — послышался ответ. — Но вот уже более десяти лет Генри Джекиль стал слишком причудлив для меня. Он пошел по дурной дороге, то есть умственно, и хотя, конечно, я продолжаю интересоваться Джекилем во имя прошлого, но очень редко вижусь с ним, чертовски редко. Ненаучное фантазерство, — прибавил доктор, вспыхнув пурпуровым румянцем, — право, разлучило бы Дамона и Пифиаса.
Этот взрыв вспыльчивости послужил почти облегчением для Утерсона. «Они просто поссорились из-за каких-нибудь медицинских вопросов, — подумал он и, будучи человеком, лишенным всяких научных страстей (адвокат питал только пристрастие к определенности, точности документов), даже прибавил: — Уж это хуже всего!». Утерсон дал своему другу несколько минут на то, чтобы прийти в себя, и затем задал вопрос, из-за которого пришел к доктору:
— Встречал ли ты когда-нибудь его protège, Хайда?
— Хайда? — повторил Ленайон. — Нет. Я никогда не слыхал о нем.
Вот какой запас сведений принес адвокат с собой в большую, мрачную постель, на которой он ворочался до тех пор, пока брезжущий свет не стал яснее. Эта ночь не дала отдыха его работавшему уму, работавшему среди тьмы и осажденному множеством вопросов.
На церкви, которая так кстати стояла близ квартиры Утерсона, пробило шесть часов, а адвокат все еще ломал голову над проблемой. До этого дня загадка затрагивала только его ум, но теперь было увлечено или, вернее, порабощено и его воображение. Он беспокойно ворочался среди ночной тьмы, наполнявшей комнату с завешенными окнами; в его уме прошел весь рассказ Энфильда в веренице ясных картин. Он увидел множество фонарей ночного города, фигуру человека, быстро шедшего по улице; он увидел, как по другой, встречной улице бежал ребенок от доктора. Они столкнулись, и чудовище в образе человека сшибло ребенка и пошло дальше, не обращая внимания на стоны малютки. Он увидел спальню в богатом доме; в ней его друг грезил и улыбался своим грезам. Вдруг дверь комнаты растворилась, распахнулся полог кровати, спящий проснулся… О, Боже, перед ним стоял человек, имевший власть даже в этот глухой час заставить его встать и исполнить предъявленное ему требование. Всю ночь адвокату виделся один и тот же ненавистный образ в том или другом виде. И если он иногда погружался в дремоту, он опять-таки видел, как Хайд крался между спящими домами, как он все скорее и скорее и, наконец, с бешеной быстротой несся по лабиринту освещенного фонарями города и на каждом углу давил малютку и бежал дальше, не обращая внимания на ее стоны. А между тем у этого образа не было лица, по которому Утерсон мог бы узнать его; даже в грезах у него не было лица, или же лицо, как бы смеявшееся над адвокатом и стоявшее перед его глазами. И вот в душе Утерсона появилось необычайно сильное, почти неудержимое желание посмотреть на черты настоящего мистера Хайда. Ему казалось, что взгляни он хоть раз на него, тайна немного рассеется, может быть, совершенно пропадет, по обыкновению всех таинственных феноменов, подвергающихся исследованию. Он мог бы тогда найти объяснение странной склонности своего друга или причины его рабства (называйте это как угодно) и даже удивительных статей завещания. Наконец, стоит посмотреть на такое лицо, на лицо человека без сострадания, на лицо, которому нужно было только показаться, чтобы вызвать у невпечатлительного Энфильда ненависть.