Он прошёл под аркой, с которой сняли наконец — слава богу — уродливый землисто-серый прожектор — «Навели бы лучше прожекторы на дорогу, по которой все они идут, — подумал он, — осветили бы свою пресловутую демократию», — и он направил стопы свои по Пикадилли, минуя клуб за клубом. В фонаре «Айсиума» сидит, несомненно, Джордж Форсайт. Джордж так раздобрел, что проводит в клубе почти все своё время — некий недвижный, насмешливый, сардонический глаз, наблюдающий падение людей и нравов. И Сомс ускорил шаг, так как чувствовал себя всегда неловко под взглядами своего двоюродного брата. Джордж, как он слышал, в разгар войны написал воззвание за подписью «Патриот», в котором жаловался на истерию правительства, снижающего рацион овса скаковым лошадям. Да, вот он сидит, высокий, грузный, элегантный, чисто выбритый, со слегка поредевшими гладкими волосами, от которых неизменно пахнет превосходным одеколоном, и держит в руке неизменный розовый листок спортивной газеты. Джордж не меняется! И, может быть, в первый раз у Сомса забилось под жилетом тёплое чувство к этому пересмешнику. Его дородность, его безукоризненный пробор, тяжёлый взгляд его бычьих глаз являлись гарантией, что старый порядок не так-то легко свалить. Он увидел, что Джордж пригласительно машет ему розовым листком — верно, хочет справиться насчёт своих денег. Его капитал все ещё находился под опекой Сомса: вступив компаньоном-пайщиком в юридическую контору двадцать лет назад, в тот мучительный период своей жизни, когда он разводился с Ирэн, Сомс как-то незаметно для других и для себя удержал за собой управление всеми денежными делами Форсайтов.
После минутного колебания он кивнул Джорджу и вошёл в клуб. Со времени смерти в Париже его зятя Монтегью Дарти — смерти, которую каждый объяснял по-своему, соглашаясь лишь в одном, что это не самоубийство, «АйсиумКлуб» казался Сомсу более приличным, чем раньше. Джордж тоже, как ему было известно, успел «перебеситься», растратил свой прежний пыл и окончательно отдался чревоугодию, выбирая лишь самые изысканные блюда, чтобы дальше не полнеть, да сохранил, по его собственным словам, «только двух-трех старых кляч, дабы не утратить окончательно интереса к жизни». Итак, Сомс подсел к своему двоюродному брату у столика в фонаре, не испытывая, как в былые времена, стеснительного чувства, что он совершает нескромность. Джордж протянул ему холёную руку.
— Мы с тобой давно не виделись, с начала войны. Как поживает твоя жена?
— Благодарю, — холодно ответил Сомс, — недурно.
Скрытая усмешка покривила на мгновение мясистое лицо Джорджа и плотоядно притаилась в глазу.
— Этот бельгиец Профон, — сказал он, — прошёл у нас в члены клуба. Подозрительный субъект.
— Н-да, — пробурчал Сомс. — О чём ты хотел со мной поговорить?
— О старом Тимоти; он может каждую минуту сорваться с крючка. Завещание он, наверно, составил?
— Да.
— Так вот, тебе или кому-нибудь из нас следовало бы его навестить как-никак последний из старой гвардии; ведь ему стукнуло сто. Он, говорят, совсем превратился в мумию. Где вы думаете его похоронить? Он заслужил пирамиду.
Сомс покачал головой.
— Похороним его в Хайгете, в фамильном склепе.
— Правильно. Наши дорогие старушки соскучились там по нему. Говорят, он ещё проявляет интерес к еде. Он, знаешь ли, может долго протянуть. Нам ничего не причитается за наших стариков? Десять старых Форсайтов жили в среднем по восемьдесят восемь лет. Я высчитал. Государство должно бы выдать за них премию — приравнять их к тройням.
— Это все? — спросил Сомс. — А то мне пора идти.
«Филин ты этакий», — ответили, казалось, глаза Джорджа.
— Да, все. Загляни к старичку в мавзолей — вдруг захочет попророчествовать, — усмешка замерла в обильных рытвинах на его лице. Он добавил: Неужели вы, адвокаты, ещё не изобрели способа отлынивать от подоходного налога, будь он трижды проклят! Он дьявольски бьёт по наследственной ренте. Я привык получать две с половиной тысячи в год, а теперь мне оставили какие-то нищенские полторы тысячи, а жизнь вздорожала вдвое.
— Эге! — промычал Сомс. — Скачки становятся не по карману?
Насмешливо-оборонительная улыбка пробежала по лицу Джорджа.
— Да, — сказал он, — я так воспитан, чтобы ничего не делать, и вот теперь, на склоне лет моих, нищаю с каждым днём. Эти лейбористы намерены драть с нас семь шкур, пока не оберут дочиста. Чем ты думаешь тогда зарабатывать свой хлеб? Я буду работать свои шесть часов в день — буду обучать политиков искусству понимать юмор. Мой тебе совет, Сомс: пройди в парламент, обеспечь себе четыреста фунтов в год[8] и найми меня учителем.
И, когда Сомс удалился, он занял своё прежнее место у окна в фонаре.
Сомс шёл по Пикадилли, углубившись в размышления, вызванные словами кузена. Он всегда трудился и копил, а Джордж всегда бездельничал и транжирил; и всё-таки, если дело дойдёт до конфискации, то в первую голову будет ограблен он, бережливый труженик! Это было отрицанием всякой добродетели, ниспровержением всех форсайтских принципов. А может ли цивилизация строиться на каких-либо иных принципах? Сомс полагал, что не может. Правда, картин у него не отберут — не поймут их ценности. Но сколько будут стоить картины, если эти сумасброды начнут нажимать на капитал? Ровным счётом ничего. «Я не за себя тревожусь, — думал он. — Я мог бы жить на пятьсот фунтов в год — в моём-то возрасте — и не заметил бы разницы». Но Флёр! Это состояние, так умно застрахованное, эти сокровища, так старательно выбранные и накопленные, — всё это предназначалось для неё. И если окажется, что он не сможет передать или завещать их дочери, тогда жизнь бессмысленна, и что пользы тогда ходить на сумасшедшую футуристическую выставку и раздумывать, есть ли у «будетлян» какое-нибудь будущее?
Как бы там ни было, прибыв в галерею на Корк-стрит, он заплатил свой шиллинг, купил каталог и вошёл. По зале слонялось человек десять посетителей. Сомс храбро двинулся к чему-то, что показалось ему похожим на фонарный столб, накренившийся от столкновения с автобусом. Вещь была выдвинута на три шага от стены и в каталоге названа «Юпитером». Сомс с любопытством осматривал её, так как с недавнего времени уделял некоторое внимание скульптуре. «Если это Юпитер, — думал он, — то какова же Юнона?» И вдруг, как раз напротив, он узрел и её. Богиня показалась ему как нельзя более похожей на водокачку с двумя рычагами, слегка запорошённую снегом. Он глядел на неё в недоумении, когда налево, рядом с ним, остановились двое.
— Сногсшибательно! — громко сказал один из них.
— Жаргонное словечко! — проворчал про себя Сомс.
Мальчишеский голос другого возразил:
— Брось, старина! Это же издевательство над зрителями. Он, когда мастерил свою олимпийскую парочку, верно, приговаривал: «Посмотрим, как проглотит их наше дурачьё». А дурачьё глотает и облизывается.
— Ах ты, зелёный зубоскал! Воспович — новатор. Не видишь разве, что он вносит в ваяние сатиру? Будущее пластического искусства, музыки, живописи, даже архитектуры — в сатире. Ничего не попишешь. Народ устал, для чувствительности нет почвы: из нас вышибли всякую чувствительность.
— Так. Но я считаю себя вправе питать некоторую слабость к красоте. Я прошёл через войну. Вы обронили платок, сэр.
Сомс увидел протянутый ему носовой платок. Он взял его с присущей ему подозрительностью и поднёс к носу. Запах был правильный — чуть пахло одеколоном, метка в уголке. Несколько успокоившись, Сомс поднял глаза на молодого человека. У него были уши фавна, смеющийся рот со щёточкой усов над углами губ и маленькие живые глаза. В одежде ничего экстравагантного.
— Благодарю вас, — сказал он и, движимый раздражением против скульптора, добавил: — Рад слышать, что вы цените красоту; в наши дни это редкость.
— Я на ней помешан, — сказал молодой человек. — Но мы с вами, сэр, последние представители старой гвардии.
Сомс улыбнулся.
— Если вы в самом деле любите живопись, вот вам моя карточка. В любое воскресенье я могу показать вам несколько недурных картин, если вам придёт охота, катаясь по реке, заглянуть ко мне.
— Страшно мило с вашей стороны, сэр. Заскочу непременно. Меня зовут Монт, Майкл Монт.
Он поспешно снял шляпу.
Сомс, уже раскаиваясь в своём внезапном порыве, также слегка приподнял шляпу и покосился на второго из молодых людей. Лиловый галстук, препротивные бачки, точно два слизняка, и презрительно прищуренные глаза — вероятно, поэт!
За много лет Сомс в первый раз допустил падобную оплошность и, взволнованный, уселся в нише. Чего ради ему вздумалось дать свою карточку какому-то вертоплясу, который водится с подобными субъектами? И образ Флёр, всегда таившийся за каждым его помыслом, выступил, как с боем часов выступает заводная филигранная фигура на старых курантах. На стенде против ниши висело белое полотно, а на нём множество жёлто-красных, точно помидоры, кубиков — и больше ничего, как показалось Сомсу из его убежища. Заглянул в каталог: № 32, «Город будущего» — Пол Пост. «Полагаю, тоже сатира, — подумал он. — Ну и чушь!» Но следующая его мысль была уже осторожней. Нельзя торопиться с осуждением. Имела же успех — и очень громкий — полосатая мазня Моне[9]; а пуантилисты[10], а Гоген[11]? Даже после постимпрессионистов[12] было два-три художника, над которыми смеяться не приходится. За те тридцать восемь лет, что Сомс был ценителем живописи, он наблюдал столько «движений», столько было приливов и отливов во вкусах и в самой технике письма, что мог бы сказать с уверенностью только одно: на всякой перемене моды можно заработать. Возможно, что и теперь перед ним был один из тех случаев, когда надо или подавить в себе врождённые инстинкты, или упустить выгодную сделку. Он встал и застыл перед картиной, мучительно стараясь увидеть её глазами других. Над жёлто-красными кубиками оказалось нечто, что он принял было за лучи заходящего солнца, пока кто-то из публики не сказал мимоходом: «Удивительно дан аэроплан, не правда ли?» Под кубиками шла белая полоса, иссечённая чёрными вертикалями, которым Сомс уж вовсе не мог подобрать никакого значения, пока не подошёл кто-то ещё и не прошептал: «Сколько экспрессии придаёт этот передний план!» Экспрессия? Выразительность? А что же тут выражено? Сомс вернулся к своему креслу в нише. «Умора», — сказал бы его отец и не дал бы за эту вещь ни полпенни. Экспрессия! На континенте, как он слышал, теперь все поголовно стали экспрессионистами. Докатилось, значит, и до нас. Ему вспомнилась первая волна инфлюэнцы в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом или восьмом году, которая шла, как говорили, из Китая. А откуда, интересно, пошёл экспрессионизм? Форменная эпидемия!