Моранж, старший бухгалтер, — его комната помещалась рядом, — услышав, что Матье уселся за чертежный стол, поднял голову.
— Не забудьте, дорогой Фроман, что вы сегодня завтракаете у нас.
— Да-да, дружище Моранж, договорились. В полдень я зайду за вами.
И тут же Матье с головой ушел в работу, — он трудился над чертежом паровой молотилки собственного изобретения, которая сочетала простоту конструкции с большой мощностью; Матье уже давно занимался ею, и сегодня днем крупный землевладелец из Бос, г-н Фирон-Бадинье, должен был прийти ознакомиться с новой машиной.
Внезапно дверь хозяйского кабинета распахнулась, и на пороге показался Бошен. Это был высокий краснощекий человек с крупным носом, толстыми губами и глазами навыкате; он тщательно холил свою черную густую бороду и зачесывал волосы на макушку, чтобы скрыть лысину, уже явственно обозначавшуюся, несмотря на то, что Александру Бошену шел всего тридцать третий год. С самого утра в сюртуке, с вечной сигарой в зубах, он громко разглагольствовал, развивал кипучую деятельность, и бурная его веселость свидетельствовала об отменном здоровье этого эгоиста и жуира, превыше всего ценившего деньги, считавшего, что нажитый чужим трудом капитал — непобедимая и притом единственная на земле сила.
— Ну, как? Готово?.. Господин Фирон-Бадинье снова написал мне, что будет у нас в три часа. Помните, что вечером я веду вас в ресторан: ведь этих голубчиков не уговоришь сделать заказ, пока как следует не угостишь. Не хочу обременять Констанс, предпочитаю рестораны… Вы предупредили Марианну?
— Разумеется. Она знает, что я вернусь поездом одиннадцать сорок пять.
Бошен устало опустился на стул.
— Ах, дружище, я еле держусь на ногах! Обедал вчера в гостях и спать лег около часу ночи. А чуть свет пришлось приниматься за дела! Такая жизнь и впрямь требует железного здоровья.
До сих пор Александр был неутомим, казалось, он наделен какой-то особой выносливостью и почти нечеловеческой энергией. Помимо всего прочего, он не раз доказывал, что обладает тонким нюхом на выгодные операции. Вставал он первым, все видел, все предвидел, заражая всех и вся своим шумным рвением, и каждый год удваивал обороты. Но с некоторых пор усталость все больше овладевала им. Урывая время от дел, он не отказывал себе в удовольствиях, таких, о которых рассказывают, и таких, в которых никому не признаются, но с некоторых пор дебоши, как он выражался, начали его изматывать.
Бошен уставился на Матье.
— У вас просто цветущий вид. Как это вы ухитряетесь никогда не выглядеть усталым?
И впрямь молодой человек, стоявший перед чертежным столом, своим несокрушимо здоровым видом походил на крепкий дубок, — высокий, стройный, загорелый, с характерным для всех Фроманов широким и высоким выпуклым лбом. Густые волосы он коротко подстригал, курчавую бородку носил клинышком. Но самым примечательным в его лице были глаза — глубокие, ясные, живые и в то же время задумчивые, почти всегда улыбающиеся. Человек мысли и действия, очень простой и очень веселый, словом — очень хороший человек.
— Ну, я-то, — ответил он, смеясь, — я ведь отличаюсь благоразумием.
Бошен живо возразил:
— Ну нет, какое уж там благоразумие! Разве это благоразумно в двадцать семь лет обзавестись четырьмя детьми? И для начала родили близнецов — Блеза и Дени! А за ними Амбруаза и малютку Розу! И ведь это не считая девочки, что умерла тотчас же по рождении, с нею, несчастный, у вас было бы целых пятеро! Нет-нет, вот я действительно благоразумен — у меня только один ребенок, и я, как человек рассудительный и осторожный, умею себя ограничивать.
Тут посыпались обычные шуточки Бошена, сквозь которые проскальзывало его искреннее возмущение четой Фроман, не заботившейся о своем материальном благополучии; плодовитость его кузины Марианны представлялась Бошену прямо-таки неприличной.
Матье не отвечал и лишь посмеивался; он уже привык к нападкам Александра, и они ничуть не нарушали спокойствия его духа. Но тут вошел рабочий, которого все звали «папаша Муано», хотя ему было всего сорок три года, — приземистый коротышка с круглой головой, сидевшей на бычьей шее, с загрубевшей от четвертьвековой работы кожей на лице и руках. Мастер-монтажник, он пришел доложить хозяину о трудностях, возникших при сборке одной машины. Но Бошен, оседлавший любимого конька, сыпал насмешками над многодетными семьями и не дал рабочему рта раскрыть.
— Ну, а у вас, папаша Муано, сколько детей?
— Семеро, господин Бошен, — озадаченно ответил рабочий. — А троих я похоронил…
— С ними у вас было бы десятеро. Подите умудритесь не подохнуть с голоду с такой оравой.
Папаша Муано вторил хозяину; для этого беспечного весельчака, истого парижского рабочего, не было иного удовольствия, как, глотнув винца, позабавиться с женой. А ребятишки? Они росли сами по себе, впрочем, он даже любил их, пока они не оперялись и не улетали из гнезда. И потом, дети ведь тоже работают — вносят кое-что в семью. Но он предпочел отделаться шуткой, которая, по его мнению, была недалека от истины и могла прозвучать как оправдание.
— Черт побери, господин Бошен, ведь не я их делаю, а жена!..
Все трое дружно расхохотались, и папаше Муано удалось наконец доложить о своих затруднениях, после чего Бошен и Фроман пошли за ним, чтобы разобраться на месте. Они уже свернули в длинный коридор, но тут Бошен, заметив, что дверь в женский цех открыта, пожелал, по обыкновению, бросить мимоходом хозяйский взгляд и туда. В длинном обширном помещении перед маленькими станками двумя рядами сидели женщины в черных саржевых блузах, пропуская детали через шлифовальный круг. Почти все были молоденькие, некоторые даже хорошенькие, но на лицах большинства из них лежала печать вульгарности и приниженности. К запаху прогорклого масла примешивался запах зверинца.
Во время работы строго-настрого воспрещалось разговаривать. Однако все тараторили наперебой. Когда появился хозяин, женщины смолкли, и среди наступившей тишины отчетливо выделился голос одной работницы, стоявшей спиной к двери и на чем свет кого-то поносившей. Ругались две сестры, дочери папаши Муано: семнадцатилетняя Эфрази, младшая из них, бледная, тощая, с бесцветными волосами, сухими, заостренными чертами лица, некрасивая и озлобленная, кричала на старшую, Норину, смазливую девятнадцатилетнюю девушку, тоже блондинку, но полную, сильную, с молочно-белой кожей, с округлыми плечами, руками и бедрами, с буйной шевелюрой и черными глазами на круглой мордашке истой парижской девчонки, неотразимой своей молодостью.
Обе сестры постоянно враждовали: теперь Норина злорадствовала, что Эфрази попалась. Бошену пришлось вмешаться. В женском цехе он проявлял особую строгость, никому не давал потачки, утверждая, что хозяин потеряет всякий авторитет, если будет балагурить со своими работницами. И действительно, хотя, по слухам, на стороне он жуировал напропалую, никто не видел, чтобы он хоть пальцем тронул какую-нибудь из своих работниц.
— Да замолчите вы, мадемуазель Эфрази. Просто безобразие… Двадцать су штрафа, а если не угомонитесь, выставлю вас на неделю!
Застигнутая врасплох, девушка оглянулась. Задыхаясь от злобы, она бросила испепеляющий взгляд на сестру, которая вовремя не предупредила ее об опасности. Однако Норина, уверенная в своей неотразимости и в том, что ей увольнение не грозит, продолжала улыбаться, глядя прямо в лицо хозяина. Их взгляды встретились и на мгновение как бы слились воедино. Бошен заметно покраснел, но счел необходимым повторить внушение:
— Стоит только надзирательнице отвернуться, и вы начинаете трещать и ссориться. Берегитесь, не то будете иметь дело со мной!
Папаша Муано безучастно присутствовал при этой сцене, как будто девушки, одну из которых распекал хозяин, в то время как другая заигрывала с ним, вовсе и не были его родными дочками. В цеху водворилось гробовое молчание, нарушаемое лишь жужжанием шлифовальных кругов, и Бошен в сопровождении своей свиты вышел прочь.
Когда машину наладили и рабочий получил необходимые указания, Бошен направился домой, прихватив и Матье, который собирался передать Констанс приглашение Марианны. Прокопченные заводские строения соединялись крытой галереей с роскошным особняком, выходившим на набережную. Констанс, по обыкновению, находилась в своей любимой маленькой гостиной, обитой желтым атласом. Она сидела возле кушетки, на которой лежал семилетний Морис, ее единственный, ее обожаемый сын.
— Он заболел? — спросил Матье.
Ребенок выглядел крепким и очень походил на отца, только челюсти у него были развиты еще сильнее, чем у Александра Бошена. Но бледность мальчика, его тяжелые веки и темные круги под глазами невольно обращали на себя внимание. А мать — эта «доска», маленькая бесцветная брюнетка с желтым цветом лица, уже увядшая в двадцать шесть лет, смотрела на сына с эгоистической гордостью.