Старый хорек Яан Тыниссон вернулся домой со страшной ломотой в костях или, как он сам это называет, с «крематизмом». Он и до сего дня никак не избавится от этой хвори, — натирает и намасливает свое тело всяческими мазями и спиртовыми настоями, но ничто не помогает. Перед дождем и перед оттепелью он даже из дому не выходит: либо лежит в кровати под одеялом, либо сидит перед топящейся плитой, только ворчит, как свирепый пес. В сухие же дни Тыниссон — парень хоть куда, и его мощный загривок красен, как и прежде; разоблачается до пояса, работает за двоих. Однако иной раз бывает и такое: сидя где-нибудь за свадебным или же просто за праздничным столом у соседей, Тыниссон вдруг ойкает и принимается растирать свои ноги. «Хоть радуйтесь, хоть сердитесь, — говорит он в таких случаях, но завтра будет дождь». Если же кто-нибудь из соседей по столу усомнится в этом, дескать, все же не будет, поглядите, какая хорошая на дворе погода, Тыниссон готов держать любое пари, что будет. Глядишь, и впрямь ударяет по рукам с каким-нибудь приехавшим издалека хуторянином, который либо вовсе не слышал о его ревматизме, либо слышал лишь краем уха, и — всегда выигрывает. Бывает, случаются с Тыниссоном и более странные вещи. Опьянев, он хватает ногу кого-нибудь из сидящих рядом и начинает ее массировать с таким жаром, так усердно, что у соседа слезы на глаза наворачиваются и его спасает лишь громкий крик. При этом надо заметить, что в подобных ситуациях соседская нога принадлежит, как правило, существу женского пола. «Ах, простите! Тыниссон чешет в затылке. — Думал, это моя нога». Затем еще объясняет несколько пространнее, как это вышло и получилось, и обыкновенно заканчивает так: «Сама-то война — дело плевое. Но поглядите, к чему она приводит! Поглядите хотя бы и на меня. Куда я теперь гожусь, ежели мои ноги болят до того невыносимо, что я уже не могу отличить свои от чужих».
— Ну, и что теперь? — молодая хозяйка хутора Юлесоо выходит из старого дома, вытирая руки о передник.
— Что, что? — Тоотс приподнимает голову, глаза его слегка прищуренные, немного испуганные, мол, Бог знает, какой разговор она опять заведет.
Тээле останавливается у порога, словно чужая, и произносит:
— А разве мы нашу рожь не отвезем на мельницу? В задней комнате старого дома хорошо бы белье сушить, а сейчас там зерно. Я бы на твоем месте распорядилась им как-нибудь иначе, не то еще прорастет.
— Так уже завтра засыплем зерно в мешки. — Йоозеп принимается скручивать цигарку. — Я только жду этого, этого …
— Кого?
— Кристьяна Либле.
— Странно, что ты без него ничего не можешь!
— Ну, мочь-то могу, только …
Во дворе тявкает собака, лишь два разочка, лениво, словно бы для порядка — стало быть, она знает, кто идет. Поэтому и лай такой неосновательный, как бы «здрасьте-здрасьте!» Да и то больше в угоду хозяину, дескать, я тут и на страже, видишь, я действительно тут.
Во двор хутора Юлесоо входит какой-то человек, его не вдруг-то и узнаешь. Сгорбился, постарел, разве что его глаз … ну о многом ли может поведать глаз, однако, кто знаком с его владельцем, тот знает, с кем мы имеем дело. Точно так же, как это свойственно любому жителю Паунвере, посетитель вначале прикидывается, будто никого не видит: «Здрасьте, здешние жители, — произносит он в пространство. — Ну и паршивая же нынче погодка!» Затем всплескивает руками и еще раз: «Здрасьте!»
Время дает о себе знать, время давит. Иной выносит этот гнет с легкостью, словно бы и не секут его розги господни, другой же, хотя сам гладкий да румяный, охает и ахает и сжимает твою руку: «О Боже!» Поглядишь на такого и думаешь: «И с чего он паникует?» Но, видишь ли, он должен жаловаться, потому что кто-то заходил и побыл и навредил ему…
И вот поднимает этот наш гость свою заволосатевшую физиономию, оглядывает, как в старое доброе время, помещение и, само собою разумеется, должен что-то да произнести.
— Ну, пошли, что ли?
— Да, да, — юлесооский Йоозеп поднимается со стула от плиты, — ясное дело, пойдем. Тээле, ты погляди там!
— Что поглядеть?
— Насчет мешков под зерно. Либле ведь затем и пришел. А ты, Кристьян, посиди немного, покуда я сам тоже погляжу.
— Ну с чего я сидеть-то буду, — ворчит Кристьян, на этот раз заметно, и даже очень, в нос. — Рассопливился и все такое … Да и дома тоже дела вроде как не поймешь какие.
— Как это не поймешь какие? Что же у вас приключилось?
— От жены, от старухи Мари, хруст идет, словно от мешка с живыми раками.
— Заболела, что ли? — Тээле подходит к окну. — Да когда ж это мужчины заботились о своих женах! Пока жены есть, о них никто не думает, но поглядите, стоит им однажды сойти в могилу, тогда … да, да! У всех у нас на языке добрые речи …
— Что, что? — хорохорится Либле. — Что?
— Ничего! — Тоотс подправляет пряжку на брючном ремне и затягивает его потуже. — Это в мой огород камешек.
— Куда ты идешь, папа? — Лекси, этот еще совсем маленький Тоотс, закладывает руки за спину.
— Куда же мне еще идти … — отец дергает мальчугана за полу. — Мы пойдем в старый дом зерно в мешки засыпать. Хочешь — пошли с нами. Мне наш старый дом нравится. Когда захожу туда, чувствую себя молодым, да хоть бы таким, как ты … около того.
— Придется его сломать, — Тээле смотрит на грязный двор. — Зачем он там торчит?
— В нем торчат старые воспоминания, — усмехается Тоотс. — Что до меня, то никак бы не хотелось его ломать. Рука не поднимается. Пусть хотя бы первое время постоит. Осень и без того тоску наводит, ежели теперь и он исчезнет, то … ну, Я не хочу показаться сентиментальным, но мне по душе все старое, все, с чем связаны годы моей молодости.
— Смотри-ка, смотри-ка, разве же это не сказано достаточно сентиментально?
— Так ли, не так ли, но я и впрямь оставил бы целой эту хибару, вроде музея, или как это лучше назвать. Ой, сколько их, этих старых домов, вроде нашего, сгорело в дни войны, стало пеплом! А ведь под каждой крышей хранилась своя история. Ты, Тээле, молодая. Ты не знаешь … Я знаю. Даже и сейчас, начни я рассказывать, так …
— Садись и рассказывай! — подхватывает Лекси, готовый слушать.
— Сейчас мне некогда, дружочек. Небось, вечером поговорим. — И, обращаясь уже к Либле: — Ну так пошли!
— Ага, пошли! — Звонарь направляется к дверям. Тээле, бывшая хозяйская дочка с хутора Рая, смотрит вслед мужчинам и не может избавиться от одной мысли, которая не то чтобы очень гнетет ее, однако слегка тревожит! Отчего это Йоозеп так равнодушен ко всему, что происходит на свете? Даже и газету — вот она там лежит — муж не прочел толком, лишь перелистал. Нынче в Паунвере каждый мужчина — политик, ведет умные речи, старается улучшить житье-бытье, тогда как Йоозеп … Ну, конечно, его и впрямь еще мучают раны, ну, конечно, однако … парень все же приуныл сверх всякой меры. Если из дому исчезла радость, то в конце концов его покинут и Христова вера, и вежливое обхождение. Смотри-ка, уже теперь старый Кентукский Лев плюет в огонь, иной раз даже и на пол, а на лице у него появляется такая отчужденная ухмылка, какой в прежние годы не замечалось. И тут в голове Тээле возникает целый ворох воспоминаний о тех днях, когда Тоотс был еще ее женихом. Нет, Тээле вовсе не мечтает вернуть прошедшее, однако теперешняя ее жизнь все же не такая, какой вроде бы должна быть, всего в достатке, а чего-то такого, что делает жизнь приятной, — недостает. В какой-то степени душу Тээле угнетает и то, что сестра Лийде там, на хуторе Рая, останется старой девой. Тыниссон, правда, несколько раз заводил разговор о женитьбе и все такое, но девица, видишь ли, не загорается; дело идет к тому, что скоро сестра уже и сама не будет знать, чего или кого она хочет. Когда-то за ней — на свой манер — ухаживал некто Лутс, тоже бывший соученик Тээле, теперь же и он исчез с горизонта.
— Мама! — Лекси тянет мать за рукав. — Чего ты задумалась?
— Ох, дай мне иной раз и подумать немножко. Ведь и ты тоже задумываешься.
— Да, задумываюсь, но сейчас мне скучно.
— Скучно? Иди в старый дом. Там отец и Либле, помоги им.
Правда, отчего бы и не пойти.
Мальчик берет шапку и выходит во двор. Осматривается, разговаривает с собакой, по-умному, как беседовал с собаками и его отец — в свое время. Затем высматривает самую большую лужу и ступает в нее, бродит, смотрит, зачерпнет ли воду голенищем. Во двор въезжает на телеге батрак Мадис, кашляет и выговаривает:
— Парень, парень, что за штуки ты выкидываешь!
А те, там, в старом доме, насыпают полновесные зерна мешки.
— До чего ж велика милость Божия! — Либле вытирает свой слезящийся глаз.
— С чего ты теперь так вдруг это заметил? — Тоотс усмехается.
Да пусть же он, наконец, сам глянет, до чего золотая ржица!
— Да, рожь хоть куда. Небось, Тээле и тебе мешок отвалит.
Ну, он ведь не к тому речь ведет, Кристьян Либле вроде как не цыган.
— Ну да Бог с тобой. Что новенького в Паунвере?