Мерзнет в эту промозглую ночь пожилой барин, не греет его стынущего тела волчья доха, вот и подсадили к нему двух крепостных девок, чтобы магнетическим своим теплом поддержали угасающие в нем жизненные силы.
Спешил этот человек жить и вот устал еще до кончины, обратись в собственную тень, охладев, утратив вкус ко всему и оживая лишь, ежели что-нибудь новое, диковинное, какая-нибудь из ряда вон выходящая, ударяющая в голову и взбадривающая чувства сумасбродная прихоть, идея иль затея выводила его из этой душевной летаргии.
Так и сейчас из дальней усадьбы, где тщетно пытался он заснуть, слоняясь и не находя покоя, потянуло его взбалмошное решение: нагрянуть в корчму «Ни тпру, ни ну» и повздорить с хозяином. Тем паче что он и без того уже разозлится: вот, мол, среди ночи подымают да еще пить-есть просят. Тут-то и велит он гайдукам взгреть его хорошенько. Корчмарь – дворянского рода, так что забава в несколько тысяч форинтов влетит, но стоит того.
И вот он поднял своих людей, велел запрягать, факелы запалить и в самую темень отправился туда по мочажинам с дюжиной гайдуков и со всем потребным для пирушки после предстоящего развлечения, не забыв трех персон, которые больше всех его потешали и ехали впереди на отдельной повозке. Первая – любимец-пес, вторая – цыган-скоморох, а третья – поэт-блюдолиз. Там и сидят они теперь одной компанией.
Едет, тянется студеной ночью диковинный караван на пофыркивающих конях, с искрящимися головнями по залитой водой равнине к корчме «Ни тпру, ни ну». Высокая кровля ее маячит уже на дальнем холме, громадным замком рисуясь на обманчивом ночном небе.
По прибытии тотчас ведено было одному из гайдуков пойти взбудить хозяина, говоря с ним обязательно на «ты».
Кому ведомы венгерские наши свычаи-обычаи, знает, что обращение такое – не из самых лестных, а уж для дворянина, пусть он даже корчмарь, и просто оскорбительное.
А надо сказать, что его милость Петер Буш за бранью в карман не лез и грубость от него получить в ответ ничего не стоило. Ему и косого взгляда было довольно, чтобы прицепиться к человеку. А уж кто перечить начинал или просто не приглянулся – или, не дай бог, позабывал «сударя» ему кстати сунуть, того он без церемоний за дверь выставлял, чтоб и духу его не было. На «ты» же назвать его покусились до сих пор лишь однажды два резвоногих патакских[7] школяра; да и те, только спрятавшись в камышах, спаслись от вил, с которыми Петер Буш, прыгнув на коня, кинулся за ними вдогонку.
Вот, значит, какого горячего господина поднял с постели гайдук, забарабанив нещадно в окно с такими словами:
– Эй ты, трактирщик! Вставай поживей да выходи, угости-ка нас чин по чину!
Петер Буш вскочил, как ошпаренный, хвать с гвоздя свой фокош и вне себя от бешенства вместо двери – грох! – головой прямо в буфет.
Однако же, выглянув в окно и увидав целую толпу разряженных слуг с факелами, от которых даже в доме светло стало, мигом смекнул, с кем имеет дело. Понял, что его для забавы позлить хотят, и решил про себя нарочно не поддаваться.
Спокойно повесил свой фокош обратно, нахлобучил баранью шапку, накинул на плечи тулуп и вышел во двор.
Гости между тем уже на галерею успели взойти. Посередине, в окружении своих телохранителей, возвышался сам его высокоблагородие в длинной, до колен атилле[8] с большими золотыми пуговицами, голову по причине грузного телосложения откинув слегка назад и опершись на пальмовую трость с массивным золоченым набалдашником. Сейчас особенно стало видно, как мало красит сангвиническое это лицо совершенно исказившее его заносчиво-язвительное выражение.
– А ну, поближе подойди! – резко, вызывающе скомандовал он корчмарю. – Отмыкай комнаты, угощай гостей! Вина нам токайского, менешского подай, фазанов жареных, артишоков да шеек раковых!
Корчмарь обнажил с превеликим почтением голову и с шапкой в руках невозмутимо ответствовал, не повышая голоса:
– Добро пожаловать, ваше высокородие, все подам, что угодно было приказать вашей милости; одно только вот, простите великодушно: вина токайского и менешского у меня нет, да фазаны еще не откормлены, а раки, сами видели, утопли все в этой воде, – свою разве что дюжину пожалуете в мой котел?
Это намек был на гайдуцкую скарлатовую амуницию, и он сразу придал мыслям вельможного барина иное направление. Ему понравилось, что корчмарь так вот, на равных, осмеливается с ним шутить, и пуще развеселился.
Меж тем и цыган-котешник высунулся вперед, чернее любого сарацина, и, блестя зубами, принялся перечислять по пальцам, что ему самому потребуется от трактирщика.
– Мне-то ничего не надо, яичницу только дай из яиц колибри, да маслица из косульего молока, да студня стерляжьего; другого я не кушаю ничего.
– Пища, недостойная желудка, столь благородного, – возразил Петер Буш.
– Дозвольте лучше цыганское жаркое[9] вам предложить.
– Ну нет уж! – вскричал шут. – Свинка – кума мне, ее жарить нельзя.
Барин расхохотался. Такие и подобные немудрящие шуточки были ему по душе, и то, что трактирщик в точности сумел ему потрафить, совсем изменило его первоначальные намерения.
– Ну а что же можешь ты подать тогда гостям? – продолжал он свои подковырки.
– Все могу, ваша милость; да только что было у меня, то сплыло; что будет, того еще нет, а что могло быть, того уже не будет.
Помещика так ублаготворила эта замысловатая фигура отрицания, что он, разразясь хохотом, тотчас пожелал ее увековечить.
– Дярфаш где? Куда поэт подевался? – стал он громко спрашивать, хотя тот, худющий, с обтянутыми кожей скулами, стоял тут же, заложив руки за спину и неодобрительно наблюдая за этим состязанием. – Ну-ка, живо, Дярфаш, давай. Сложи-ка стишок про харчевню, где людям харчей не дают.
Дярфаш зажмурился, раззявил рот и, ткнув себя пальцем в лоб, ex tempore[10] извлек оттуда следующий дистих:
В торбе коль пусто твоей, так будет пуста и тарелка;
Пост здесь вечный блюдут, турки отсель не уйдут.
– Что это ты городишь? Турки-то тут при чем?
– А при том, – не моргнув глазом, отвечал Дярфаш. – Поскольку турки, не наемшись, не уходят, а есть здесь нечего, значит, и они на месте.
– Как на корове седло, – заверил его вельможный покровитель и вдруг, будто вспомнив что, опять обратился к корчмарю: – А мыши у тебя есть?
– Они не мои, я их не развожу, только с домом арендую; но если не хватит для ровного счета, приказчик, думаю, строго спрашивать не будет.
– Ну, так зажарь нам одну.
– Только одну?
– А сколько же, шут тебя подери! Или такие обжоры мы, что и одной не наедимся?
– Что ж, будь по-вашему, – сказал трактирщик и без дальних слов поназвал кошек в чулан.
Стоило только шевельнуть каток для белья, и мышей из него прыснуло, сколько душе угодно (кошачьей, конечно).
Мышь, впрочем, – красивый, славный зверек, и я в толк не могу взять, отчего к нему брезгливое такое отношение? Он ровно ни в чем не уступит белке или морской свинке, которых дома держат, гладят и ласкают, – только еще попроворней и побойчее. А какой у мыши носик нежный, какие милые, изящные ушки, крохотные лапки, преуморительные усищи и черные брильянтики глазки! А посмотрите, какая игрунья она, как, привстав на задние лапки, перебирает, попискивая, передними, словно плетет что-то, – ловкая, сноровистая, ничем не хуже прочих зверюшек!
Раком вареным никто не брезгует, от устриц на столе тоже не шарахаются, а они куда ведь противней мыши; так отчего ж не изжарить и ее? Тем паче что в Китае она – изысканное блюдо, первейший деликатес; ее там в клеточке миндалем, орехами откармливают и подают как лакомство.
Так или иначе, собравшиеся были уверены, что потеха выйдет знатная, и заранее уже давились от смеха.
Бравый трактирщик тем временем отворил для высокого гостя единственную свою, огромную, с целую ригу, горницу, в одном углу которой стояла голая деревянная кровать, а в другом – старинная вешалка вроде козел. Хочешь, ложись на кровать, не хочешь – на вешалку полезай.
Гайдука, однако, и ковры, и подушки, и складные столы со стульями из телеги повытаскивали, во мгновенье ока преобразив гулкую пустую комнату в барский покой. Стол уставили весь серебряными блюдами, чарками да ведерками со льдом, откуда соблазнительно высовывались длинногорлые графинчики граненого венецианского стекла.
Барин повалился на разложенную для него походную кровать, а гайдуки стащили с него огромные сапожищи со шпорами. Одна из крепостных девушек присела в головах, поглаживая редеющие седые волосы барину, другая – в ногах, растирая ему ступни лоскутом фланели. Придворный пиит Дярфаш и домашний шут Выдра встали рядом, гайдуки – поодаль, а борзая залезла под кровать.
Шуты, гайдуки, крепостные девки и собаки – вот кто составлял свиту одного из богатейших венгерских магнатов. И все народ отборный: гайдуки – парни плечистые, девки – писаные красавицы, цыган – смуглее не сыщешь, а поэт – из тех беспечнейших созданий, какие только водились когда-либо в обеих Венгриях.[11]