Госпожа де Валанжи попросила своего врача и своего священника освидетельствовать и расспросить Денизу. Доктор объявил, что мозг ее в порядке. Пастырь провозгласил ее чистой душой, и все это было верно. Старая дама заключила отсюда, что видение есть неоспоримый факт и предсказанию можно верить. Она все время держала Денизу при себе и снова начала поиски, как будто ее внучка пропала только вчера.
Это необъяснимое происшествие наделало в округе много шуму. Но его уже начали постепенно забывать, как вдруг разнесся слух, что внучка нашлась так же таинственно, как и пропала. Друзья, родственники, бездельники и просто любопытные толпами отправились в замок, чтобы все разузнать, подозревая, не обман ли все это, но исполненные решимости установить истину. Дениза весьма радостно принимала всех, вопя о чуде и злобно шипя на тех, кто не хотел этому верить. Госпожа де Валанжи была настроена совсем иначе. Она объявила, что помощь провидения тут вполне естественна и что ее дорогую малютку доставили ей здоровой и невредимой добрые люди, которые ее где-то нашли. Все хотели увидеть ребенка. Но она отказывалась сделать это, говоря, что девочка устала от путешествия и чувствует себя растерянной в новой обстановке. Это было заявлено столь решительным тоном, что все разъехались, одни — убежденные в том, что госпожа де Валанжи говорит всерьез, другие — что у нее есть какие-то малопонятные причины распускать слухи, лишенные всякого основания. Два ближайших друга семьи, доктор и адвокат, были единственными, кому было дозволено поглядеть на Люсьену, и вот что поведала им бабушка.
Некое лицо, имени которого она назвать не пожелала и даже не сообщила, какого оно пола, попросило ее спуститься в Зеленую залу — так называлось одно место в парке, расположенное в овраге ниже замка. Там ее заставили поклясться, что она никогда не обмолвится ни одним словом, которое могло бы навести на следы виновников этого дела. На этих условиях ей отдадут ребенка и докажут его подлинность. Госпожа де Валанжи поклялась на Евангелии. Тогда ей рассказали такие вещи, которые не оставили у нее ни малейшего сомнения в том, что это и есть ее внучка, и следующей ночью в той же самой Зеленой зале ей возвратили ребенка, не пожелав даже получить никакого вознаграждения или компенсации за те заботы, которыми была окружена девочка в течение четырех лет, или за путевые расходы по ее возвращению. Так что нечего было и задавать бесполезные вопросы госпоже де Валанжи или надеяться, что она нарушит свою клятву. Она добавила притом, что так как девочка говорит только на иностранном языке, который мог бы выдать место, откуда ее привезли, то никто ее не увидит, пока она этот язык не забудет.
Адвокат, господин Бартез, пояснил госпоже де Валанжи, что те предосторожности, которыми она по необходимости окружает самый факт возвращения своей внучки, могут впоследствии повлечь за собой серьезные затруднения в вопросе об установлении гражданского положения ребенка, если только не будут представлены неоспоримые доказательства подлинности ее личности.
— У меня будут такие доказательства, — возразила госпожа де Валанжи. — У меня и сейчас уже их достаточно, чтобы укрепиться в своей уверенности. А те, которые могут потребоваться по закону, в свое время и в должном месте будут предъявлены. Я уполномочиваю вас сообщать всем, что вы видели мою внучку, присовокупляя при этом, что я в здравом уме и твердой памяти, что я не приписываю ее возвращения чуду, что меня не обманули, не воспользовались мною для своих целей и, наконец, что я знаю, что это именно она, и я это со временем докажу. Каждый поймет, что я не могу да и не хочу выдавать тайну лица невиновного, которое близко, однако, к виновникам, и я не должна предать их в руки правосудия.
Вот и все, что я знаю об обстоятельствах своего вторичного появления в мире, ибо вновь найденный ребенок — это я, и сейчас я поведу речь от собственного имени, чтобы попытаться воскресить воспоминания своего раннего детства. Самое отчетливое из этих воспоминаний — белое платье, самое первое в моей жизни, а также цветы и розовые ленты на моей кудрявой головке. Этот наряд как-то особенно волновал меня, но я не могла бы сказать, где меня в него облачили; помню только, что это было под открытым небом, теплой ночью, при лунном сиянии. Меня закутали в легкое пальто и понесли в какую-то пропасть. Мне кажется, что меня нес мужчина, но рядом шла женщина, которую я называла мамой, а она меня дочкой.
Дальше в моих воспоминаниях начинается какая-то путаница. Кажется, меня взяли и увели две другие женщины, которых я совсем не знала, а моя мать, кого я тщетно призывала, несмотря на мои крики, отчаяние и сопротивление, так и не пришла ко мне на помощь.
Я полагаю, что это было самое первое горе в моей жизни, и это было ужасно, ибо я не помню, как долго оно длилось. Мне кажется, что я просто на время умерла, хотя мне говорили, что я даже не больна, но я твердо помню, что это было какое-то душевное оцепенение, застой во всей моей нравственной и умственной жизни. То, что я собираюсь поведать об этих ранних временах, было рассказано кем-то мне самой, и я передаю это лишь со слов третьих лиц.
Моя бабушка и моя кормилица — так как меня возвратили именно им — не могли извлечь из меня в течение нескольких недель ни одного французского слова. Французский не был моим родным языком, но все-таки меня ему немножко обучили, ибо я его понимала, а легкость, с которой я его изучила позднее, когда развеялась моя тоска, доказывала, что я его уже где-то слышала раньше, как и другой язык или местное наречие, на котором я предпочитала изъясняться. Видимо, подобное предпочтение было с моей стороны злостной выходкой, и еще долго потом я упорствовала, не желая отвечать ни слова многочисленным посетителям, которые являлись полюбоваться на меня как на чудо, причем большинство из них, моряки или путешественники, задавали мне самые разные вопросы на всевозможных языках. Но когда убедились, что эта назойливость только усиливает мою строптивость, меня оставили в покое, и бабушка сочла за благо не относиться больше ко мне ласково и ни в чем не потакать мне.
Однажды, когда меня повели на прогулку к Зеленой зале, я вдруг вспомнила о своей матери и начала истошно кричать. Потом меня долго туда не водили. Меня оставляли играть в полном одиночестве в саду, уступами спускавшемся вниз, под наблюдением бабушки, которая сидела в гостиной первого этажа и вышивала, делая вид, что не обращает на меня никакого внимания. Бедняжка Дениза, которая просто обожала меня, хотя я не могла выносить ее, потихоньку притаскивала мне разные лакомства и раскладывала их на ступеньках сада или на краю бассейна, где струилась ключевая вода. Я решительно ничего не желала принимать из рук кормилицы и только выжидала удобного момента, когда меня никто не видит, чтобы завладеть этими лакомствами. Я не хотела ни с кем здороваться, не хотела никого благодарить. Я старалась укрыться куда-нибудь от всех, чтобы поиграть с куклой, которая казалась мне верхом совершенства, — это я отлично помню. Но как только на меня обращали внимание, я швыряла ее на землю, отворачивалась к стене и не двигалась, пока докучные зрители не удалялись прочь. Я смутно припоминаю, что именно горе сделало меня такой злой. Может быть даже, я ощущала в своем сердце какую-то обиду, которую сама не могла себе объяснить. Вероятно, меня больше всего задевало, что я была так безжалостно покинута той, кого я в глубине души называла своей матерью. Вероятно и то, что я уже умела выражать свое горе словами, потому что мне рассказывали, что иногда я разговаривала сама с собой на языке, которого не понимал никто.
— Не будь этого, — уверяла потом моя кормилица, — тебя бы все считали немой.
А может быть, такую дикую робость вызывала во мне бабушка, одежда и прическа которой были для меня невиданным, фантастическим зрелищем. Меня, должно быть, до тех пор воспитывали в бедности, ибо роскошь, среди которой я вдруг очутилась, порождала во мне что-то вроде ослепления, смешанного с испугом.
По всей видимости, моя угрюмость вызывала у всех беспокойство, да и длилась она гораздо дольше, чем этого следовало ожидать от ребенка моих лет. Наверно, и переход от этого яростного настроения к более спокойному расположению духа происходил довольно медленно. Наконец в один прекрасный день, после того как на меня было потрачено много терпения и доброты, было признано, что я очаровательна. Не знаю уж, сколько тогда мне было лет, но я совершенно забыла свой чужеземный язык, свою мать, которой я так и не знала, и фантастическую страну своего раннего детства.
Однако какие-то смутные воспоминания еще сохранились во мне, и их-то я не забыла. Однажды меня привели на берег моря, которое было от нас хорошо видно, но от нашей долины до него было около пяти лье. Издали я всегда глядела на него равнодушно, когда же я оказалась на берегу и увидела, как огромные волны разбиваются о гальку — в этот день на море было большое волнение, — меня охватила неистовая радость. Нисколько не боясь бушующих валов, я порывалась бежать вслед за ними, я собирала ракушки, которые нравились мне гораздо больше, чем все мои игрушки. Я унесла их к себе домой как драгоценность. Мне казалось, что я нашла что-то давно мною утраченное. Вид рыбачьих лодок тоже пробудил во мне смутные видения прошлого. Дениза, которая готова была исполнить малейшее мое желание, согласилась покататься со мной на лодке. Сети, рыба, плывущая лодка — все это волновало меня. Я совсем не робела и не держалась надменно, как с другими еще незнакомыми мне людьми, наоборот, я резвилась и смеялась вместе с этими моряками, как со старыми знакомыми. Когда пришло время с ними расставаться, я самым дурацким образом разревелась. Дениза, приведя меня обратно к бабушке, сказала ей, что она уверена, что я воспитывалась где-то у рыбаков, потому что соленая морская вода мне так же близка, как маленькой чайке.