своими-то не знали, куда деваться. Должно было искать новых мест. Собрал Драгунов нищенский скарб свой и потянулся с беременной женой да с тройкой ребятишек, мал мала меньше, в наш город. Но и здесь горькая доля ждала бедняка. Драгунов внаймы себя предлагает, а его спрашивают:
– Ты женат?
– Женат.
– Дети есть?
– Есть, трое.
– Проваливай дальше, таких нам не надо.
– С женой врозь буду жить.
– Одно все, на сторону станешь часто смотреть, в свой дом хозяйское добро тащить.
Каждый вопрос отодвигал от Драгунова возможность честного труда; устами нанимателей судьба произносила приговор над ним и над его семьей. В перспективе уже виднелась широкая дорога…
Пытался Драгунов заняться работой поденной, но какая в нашей глуши поденная работа? Здоровенный мужик, что целую жизнь девятипудовые кули на своих широких плечах таскает, и тот копеек тридцать в день заработает, да за день работы дня три даром проходит; а о псаре отставном и говорить нечего: не на то с малолетства он готовился; другим художествам в застольных да в отъезжих полях его обучали…
Совсем трудно стало Драгунову, с его немалою семьей: наги и босы все стали, с голоду приходилось умирать.
Однажды стоял Драгунов на мосту (где поденщики у нас собираются) целый день, но ни одна душа даже не явилась с предложением найма. Дома у Драгунова в это время ни заложить, ни продать уже нечего было, в кармане гроша медного не имелось. Чем накормить жену больную, детей малых?.. Подавленный думами невеселыми да горем неисходным, побрел с моста Драгунов и на этот раз попал уже не домой, а в сибирку: в первый встретившийся на дороге подъезд завернул и своровал пальто.
Воспользоваться краденным Драгунову не удалось: настигли.
Но условия жизни не изменялись, семья голодала по-прежнему, а потому, как и следовало ожидать, за первым воровством последовало другое, а за ним и третье. В последний раз Драгунов забрался, уже ночью, в окно и подломал письменный стол; стало быть преступление его сопровождалось «увеличивающими вину обстоятельствами», но зато в это время Драгунов ждал с часу на час четвертого ребенка.
Это история одного «преступника», вора. Сознаюсь, она неполна: я представил только голый остов ее, внешнюю сторону; стало быть недостает главного: психической борьбы, выдержанной вором, прежде чем пустился он впервые «на рискованное дело», мучений голода, им испытанных, и пытки, им выдержанной при взгляде на семью, прежде чем этот вор впервые взял чужое добро. Но недостающее предоставляю дополнить читателям.
О производстве обыска в «палате» Драгунова не могло быть и речи: и без того на долю молодой женщины пришлось слишком много страдания, новым приемом его можно было совсем убить ее.
Драгунов не вошел в свое жилище.
Всю обратную дорогу Драгунов молчал и все смотрел в землю. По-прежнему он был бледен, как полотно.
Мы возвратились.
– Видели, что ли? – сказал мне, задыхаясь, стиснув зубы, Драгунов. – Ну так вот что, на цепь меня сажайте; не то, говорю я вам, хуже будет! Зверь я стал, руками своими передушу их всех. Нечего им маяться!
В эту минуту Драгунов говорил правду: его рука не дрогнула бы, совершая детоубийство.
Это один из эпизодов «следственной» деятельности. Скажите, можно ли относиться к ним хладнокровно, можно ли ближайшим свидетелям их, почти участникам, не переживать очень много и очень тяжелых впечатлений? Бесстрастное достоинство ли тут? Скажут: перед следователем преступник, чего же тут особенного волноваться? В видах гарантии общественного спокойствия – худая трава из поля вон. Но в том-то и беда, что гораздо легче написать слово «преступник», чем добросовестно произнести приговор над человеком, в том-то и беда, что от худых семян да от худой почвы могла только и вырасти, что одна худая трава, в том-то и беда, что прилагать к худой траве закон возмездия за то, что она не стала к обоюдному желанию хорошей, более странно, чем тянуть к ответу человека, ни разу не бравшего в руки музыкального инструмента, за то, что он не может усладить вас симфонией Моцарта. Много раз приходилось мне стоять лицом к лицу «с преступниками», но если бы вы спросили меня: «А много ли из них было действительно преступников?», тогда, вместо ответа, я заставил бы вас анализировать каждый отдельный факт, проверить его стоимость в связи со всеми условиями, при которых он слагался, и потом посмотрел бы, что бы вы сказали сами, посмотрел бы, поднялась ли бы рука и у вас, чтобы бросить камень в изуродованное преступлением лицо злодея…
Правда зло, во всем его ужасающем безобразии совершено, его совершитель стоит перед вами, в виду дымящейся крови, пролитых слез, в виду неумолимой жестокости, не внявший ни стонам, ни мольбам, в виду попранных самых святых прав личности, ваша рука судорожно сжимает камень и готова бросить его, но в момент вашего движения, в лице того же зла, того же преступника, встают перед вами «проклятые вопросы» и говорят: разрешай сначала нас.
«Кто виноват?» – навязчиво вертится в вашей голове, и бесконечный лабиринт открывается перед вами, войдя в который вы чувствуете себя подавленным, ошеломленным: здесь и общество, с его неумелой постановкой и разрешением самых кровных, самых насущных вопросов, и личность с физиологическими, присущими ей данными, и какой-то странный, ничем не отразимый фатум, все перемешалось и перепуталось, все как будто сговорились, чтобы довести жизнь до проявления себя протестом…
Но не успевши дать «прямого ответа» – на бесконечную нить вопросов, вытекающих из «кто виноват» – вам уже приходится приниматься за разрешение других не менее «проклятых», не менее мучительных положений: если зародыш совершившегося зла таился в физиологических данных, присущих человеку, если он развивался вследствие условий, видоизменение которых находилось вне воли отдельной личности, если окончательное совершение его обязано сцеплению тех роковых обстоятельств, предвидеть и удалить которые не представлялось возможности, то кто же должен отвечать?..
В этих вопросах заключается вся суть, в них и источник переживаемых вами тяжелых впечатлений; обойти их вы не можете, они мучительно стучатся к вам, режут глаза, не дают покоя; в болезненных протестах, в потрясающих душу преступлениях, в подавленных и давящих, вам везде слышатся эти вопросы и требуют «прямого ответа». Хитрить с ними, отделываться полунамеками, полуответами нельзя: угрюмо стоящая жертва их неразрешенности безмолвно упрекнет вас же самих в недобросовестности…
А что на них полного-то, ответите вы, беспристрастный открыватель истины? Отречься от них вовсе, молча проводить «идею права и справедливости»? Да разве это возможно? Разве вы не чувствуете, что между «проклятыми» вопросами, тем, кто задает вам их, тем, на чью голову обрушились они, и вами проходит