Огромная очередь теснилась у дверей и, не обращая ни малейшего внимания на скульптуру, устремлялась прямо наверх, в картинную галерею. Поднимаясь по ступеням, посетители уже поднимали глаза на полотна, развешанные на стенах лестницы, где помещают особую категорию живописцев, которых, как правило, вешают в вестибюле: они выставляют либо картины необычных размеров, либо картины, которые почему-либо не посмели отвергнуть.
В квадратном салоне набилась уйма народу, толкавшегося и шумевшего. Художников, пребывавших тут весь день, можно было узнать по их суетливости, звучным голосам и властным жестам. Они за рукава тащили своих приятелей к картинам и указывали на них руками с громкими возгласами и выразительной мимикой знатоков. Обличье у них было самое разнообразное: одни были высокие, длинноволосые, в мягких, серых или черных, невиданной формы шляпах, круглых и широких, словно крыши, с пологими полями, покрывавшими тенью все туловище их обладателей. Другие — низенькие, суетливые, щуплые или же коренастые, в шейных платках, в куртках или в каких-то странных мешковатых костюмах, предназначенных для таких вот мазил.
Был здесь также клан щеголей, хлыщей, клан салонных художников, был клан академиков, корректных, надевавших, согласно их представлению об элегантности и хорошем тоне, огромные или же микроскопические алые орденские розетки; был клан буржуазных живописцев, сопровождаемых семьями, окружавшими отцов в качестве торжественного хора.
Полотна, удостоенные чести быть выставленными в квадратном салоне на четырех гигантских стендах, сразу же останавливали на себе внимание входящих благодаря яркости тонов, сверканию рам, резкости свежих красок, оживленных лаком, ослепительных под падающим сверху, режущим глаз дневным светом.
Напротив дверей висел портрет президента республики; на другой стене какой-то генерал, безвкусно расшитый золотом, в шляпе со страусовым пером и в красных суконных рейтузах, соседствовал с совершенно голыми нимфами под ивой и с терпящим крушение кораблем, почти исчезнувшим под волною. Епископ былых времен, отлучающий от церкви жестокого короля, улица на Востоке, заваленная трупами умерших от чумы, тень Данте, скитающегося в аду, захватывали и привлекали взор неотразимой силой экспрессии.
В огромном зале можно было видеть также кавалерийскую атаку, стрелков в лесу, коров на пастбище, двух вельмож-дуэлянтов минувшего века, сражающихся на перекрестке, сумасшедшую, сидящую на межевом столбике, священника у постели умирающего, жнецов, реки, закат, лунный свет — словом, образчики всего того, что писали, пишут и будут писать художники до Судного дня.
Оливье, стоявший в центре группы своих знаменитых собратьев, членов Французского института и членов жюри, обменивался с ними мнением. Его угнетала тревога, он волновался за выставленную им картину, успеха которой он не почувствовал, несмотря на горячие поздравления.
Вдруг он поспешил к входной двери. Там показалась герцогиня де Мортмен.
— Графиня еще не приехала? — спросила она.
— Я ее не видел.
— А господина де Мюзадье?
— Тоже.
— Он обещал мне быть в десять на лестничной площадке и показать выставку.
— Разрешите мне заменить его, герцогиня.
— Нет, нет. Вы нужны своим друзьям. Мы все равно скоро увидимся: я ведь рассчитываю, что мы позавтракаем вместе.
Подбежал Мюзадье. Его задержали на несколько минут около скульптур, и он, запыхавшись, приносил извинения.
— Сюда, сюда, герцогиня, — говорил он, — мы начнем справа.
Не успели они исчезнуть в водовороте голов, как появилась графиня де Гильруа, держа за руку дочь, а глазами отыскивая Оливье Бертена.
Он увидел их, подошел, поздоровался.
— Боже, как мы красивы! — сказал он. — Право, Нанета очень похорошела. Она изменилась за одну неделю.
Он смотрел на нее своим наблюдательным взглядом.
— Линии стали нежнее, мягче, цвет лица ярче, — прибавил он. — Она уже гораздо меньше похожа на девочку и гораздо больше на парижанку.
И тут же, без перехода, обратился к злобе дня.
— Начнем справа — тогда мы догоним герцогиню.
Графиня, прекрасно осведомленная обо всем, что творилось в области живописи, и взволнованная так, словно выставляла свою собственную картину, спросила:
— Что говорят?
— Отличная выставка. Замечательный Бонна[14], два превосходных Каролюса Дюрана, восхитительный Пюви де Шаванн[15], поразительный, совсем для себя неожиданный Ролль[16], чудесный Жервекс и уйма других: Беро, Казен, Дюез[17] — словом, масса прекрасных вещей.
— А вы? — спросила она.
— Мне говорят комплименты, но я недоволен.
— Вы никогда не бываете довольны.
— Нет, иной раз случается. Но сегодня я уверен, что прав.
— Почему?
— Понятия не имею.
— Посмотрим.
Когда они подошли к его картине — две крестьянские девочки, купающиеся в ручье, — перед нею стояла восхищенная группа людей.
— Но это изумительно, это просто прелесть, — почти шепотом заметила обрадованная графиня. — Это лучшее из того, что вы написали.
Он прижался к ней, полный любви, полный признательности за каждое слово, которое умеряло его страдания, проливало бальзам на рану. И в уме его быстро замелькали мысли, убеждавшие его в том, что она права, что она, несомненно, видит все, как оно есть, своими умными глазами парижанки. Стремясь смирить свою тревогу, он забывал, что вот уже двенадцать лет упрекает ее именно в том, что она неумеренно восторгается претенциозными изделиями, изящными безделушками, показной чувствительностью, случайными прихотями моды и никогда не любуется искусством, чистым искусством, свободным от всевозможных идей, тенденций и светских предрассудков.
— Пойдемте дальше, — сказал он, увлекая их за собой.
И еще очень долго водил он их по залам, показывая им полотна, объясняя сюжеты, чувствуя себя счастливым с ними и благодаря им.
— Который час? — неожиданно спросила графиня.
— Половина первого.
— О! Скорее идемте завтракать. Герцогиня, должно быть, уже ждет нас у Ледуайена — она поручила мне привезти вас к нему, если мы не найдем ее на выставке.
Ресторан, приютившийся посреди островка деревьев и кустов, напоминал переполненный и гудящий улей. Слитный гул голосов, окликов, звяканье стаканов и тарелок стояли в воздухе: они доносились из всех окон, из всех дверей, распахнутых настежь. Столики, за которыми сидели в ожидании еды посетители, почти сплошными длинными рядами тянулись по параллельным дорожкам, вправо и влево от узкого прохода, по которому сновали ошалелые, потерявшие голову гарсоны, державшие на отлете блюда с мясом, рыбой или фруктами.
Под круглой галереей теснилось такое множество мужчин и женщин, что можно было подумать, будто это всходит какая-то живая опара. И все это смеялось, перекликалось, пило и ело, оживлялось от вина и затоплялось той радостью, какая в иные дни вместе с солнцем опускается на Париж.
Один из гарсонов проводил графиню, Аннету и Бертена в забронированный отдельный кабинет, где их ждала герцогиня.
Войдя в кабинет, художник увидел маркиза де Фарандаля, сидевшего рядом с теткой; улыбаясь, он поспешно протянул руки и взял у графини и ее дочери зонтики и пальто. Бертен был так этим раздосадован, что ему захотелось наговорить грубостей и колкостей.
Герцогиня объясняла появление здесь племянника и отсутствие Мюзадье, которого увел с собою министр изящных искусств, а Бертен при мысли о том, что этот красавчик маркиз должен стать мужем Аннеты, что он приехал сюда ради нее, что он уже смотрит на нее как на женщину, предназначенную для его ложа, разволновался и вознегодовал так, словно попирались его права, его таинственные и священные права.
Как только все уселись за стол, маркиз, которого посадили рядом с Аннетой, стал проявлять особую предупредительность — предупредительность мужчины, получившего разрешение ухаживать за девушкой.
Он бросал на нее любопытные взгляды, которые казались художнику дерзкими и откровенными, он улыбался самодовольно и почти нежно, вел себя с ней любезно, но фамильярно, как жених. В его манере обхождения, в его словах уже проявлялось нечто решенное, он словно оповещал о том, что в недалеком будущем вступит во владение своей собственностью.
Герцогиня и графиня, казалось, покровительствовали ему, одобряли его поведение — поведение официального поклонника — и обменивались друг с другом заговорщическими взглядами.
Покончив с завтраком, все тотчас вернулись на выставку. В залах была такая толкотня, что, казалось, проникнуть туда невозможно. От жары, от многолюдства, от мерзкого запаха заношенных платьев и фраков воздух становился спертым, тошнотворным. Смотрели уже не на картины, а на лица и на туалеты, отыскивали знакомых; порою в этой плотной людской массе начиналась давка: на мгновение расступались, чтобы пропустить высокую стремянку лакировщиков, кричавших: