Хотя брачное состояние есть источник и основа общества человеческого, prima societas in conjugio est, quod principium urbis serninarium reipublicae,[206] многие великие люди резко осуждали брак, решив, что таковой недостоин людей умных и благородных, и выдвигали против него все эти возражения.
Узы его – это несправедливое и жестокое рабство, особливо ежели ошибешься выбором, прогадаешь в корысти при сговоре либо возьмешь более золота, нежели прелести. Приходится потом по гроб каяться. Какая уж тут справедливость, когда сделкою, заключенной в течение какого-нибудь часа, ошибкою, совершенной не только без всякого злого умысла, но помимо твоей воли и из одного только послушания, из желания последовать чужому совету, ты обрекаешь себя на вековечную муку? Уж лучше петлю на шею да в омут головой – и кончить свои дни поскорее, нежели ежечасно терпеть возле себя сварливую злобу, либо упрямую глупость, либо еще какие ни на есть несчастья.
Тот, кто выдумал супружеское ярмо, нашел вернейший способ отомстить людям, он расставил капканы, раскинул сети, чтобы ловить дичь, а потом поджаривать ее на медленном огне.
Брак развращает и губит большие и редкие умы; ведь ласки любимой жены, привязанность к детям, заботы о доме, о семейном уюте расслабляют, развенчивают, умаляют силу величайших людей: примеры тому Самсон,[207] Соломон,[208] Марк Антоний.[209] На худой конец, следовало бы женить лишь тех, в ком больше тела, нежели души, и взвалить на них в соответствии с их способностями все мелкие и низменные заботы. Но неужели же не жаль приковать и привязать к плоти, как животное к стойлу, тех, в чьем слабом теле живет великий дух?
Польза, возможно, и будет на стороне брака, а уж честность, разумеется, – на другой.
Брак мешает человеку странствовать по белу свету, чтобы набраться мудрости или же самому научить чему-то других; он опошляет и принижает духовное начало, привязывая мужчину к женской юбке и детям.
– Довольно, довольно, мэтр Шастеляр. Довольно, умоляю вас!
– Но это еще полбеды…
– Хватит, хватит, прошу вас, мэтр Шастеляр, вы меня совсем оглушили!.. Кончайте свое пустозвонство!
– Натуры развращенные, люди, поврежденные в уме и сумасбродные, для этого не годятся…
– Хватит, хватит, прошу вас. Проклятущее краснобайство!
– Не горячитесь, любезный кавалер, по крайней мере, уж вы-то не обвините меня в том, что я, подьячий, королевский стряпчий, сужу со своей колокольни.
– Может быть, оно и так, даже, может быть, оно и справедливо, мэтр Бонавантюр Шастеляр, но это никак не общее правило. Вы только что говорили, что следует умерить свой жар, – совершенно согласен, но для человека с горячо любящей душой, для того, кто бежит таверн и ненавидит игру в кости и разврат, – для того все счастье заключается в милой приветливой жене, мирном очаге и куче ребятишек! Я горяч, но чист, мое пылкое сердце жаждет предмета высокой безмятежной любви! Сперва я предался свободным искусствам, желая воодушевиться ими, отдать им свои силы, но отец, которому хочется изображать собою владетельного сеньера, для кого все художники проходимцы, а ремесленники прощелыги, сломал мой мольберт и сжег все, что я писал о Филибере Делорме. Скучающая и праздная душа моя выпорхнула как голубь из ковчега и стала искать какой-нибудь ветки, чтобы сесть; она выбрала цветущий мирт и склонилась к нему… Если есть Далилы, подрезающие силы любовников и предающие их, то есть и такие, что поддерживают их, источают вокруг себя счастье и льют бальзам на все наши раны.
– Ах, ах! Сеньер Эмар, сколько пышных фраз! Любовь нас сводит с ума, вот мы теперь и бредим. Однако же что-то уж очень долго мы с вами блуждаем, скоро ли мы наконец доберемся? Святой Поликарп! Куда же, черт возьми, вы меня завели?
– Сами-то вы, пожалуйста, не горячитесь, Шастеляр, мы почти дошли; еврейский квартал совсем уже близко.
– Еврейский квартал?
– Да! Еврейский квартал, где нас ждут.
– Как, неужто ваша невеста еретичка? Еврейка?
– Израильтянка, сударь.
– Господи Иисусе! Час от часу не легче! Вам вздумалось затащить меня в эту пору к нехристям, благодарю покорно! Вы что хотите, чтобы я возглавил синедрион[210] или поплясал на шабаше ведьм? Покорнейше благодарю! У меня нет ни малейшей охоты хороводиться с этим проклятым племенем. Да это настоящий заговор, вы задумали напялить на меня желтую рубаху и сдать меня господину Карнифексу,[211] чтобы меня сожгли живьем в нечистом месте! Благодарю покорно!
– Чего вы опасаетесь, Бонавантюр? С вами истый дворянин. Нет здесь ни шабаша ведьм, ни синедриона, просто надо составить брачный контракт.
– Мальчишка! За кого вы меня принимаете? Что я вам – приказный по делам преисподней?… Вы и без меня отлично скрепите свои контракты сами. До свиданья!
– Ты пойдешь со мной, говорят тебе, а не то я приколю тебя к этим дверям, как филина! Дурак! Осел в попоне правоведа! Пойдешь со мной и исполнишь свой долг, а потом я швырну тебе в лицо этот кошель и пихну в зад сапогом; пошел!
– Господин кавалер, я все сделаю как вам захочется, только воткните шпагу в ножны. – Бедняга весь трясся с перепугу. – Умоляю вас, успокойтесь, я ваш покорнейший слуга.
– Трус!..
Эмар вложил клинок в ножны, и оба молча продолжали свой путь. Минуту спустя Бонавантюр Шастеляр, лиценциат по словоизвержению, вторично нарушил обет молчания.
– Позвольте мне, сеньер Эмар де Рошгюд, по меньшей мере высказать вам свое крайнее удивление по поводу вашего союза с еретичкой; в качестве человека многоопытного и судейского доки разрешите вам указать, сколь непристойно и опасно брать в жены еврейку.
– Сам ты еврей!
– Это я-то!..
– Да! Осел! Кто же ты такой, если не бедный еврей?
– Я, Бонавантюр Шастеляр, законный сын Клода Шастеляра, почетного печатника лионской примасской церкви, и дамы Анны Петрониль-Магелон де Сен-Марселен, матери моей, да хранит их господь в лоне своем! И младший брат Пантелеона Шастеляра, казначея-келаря капитула Святого Павла! Это я-то еврей, еретик! Да вы просто рехнулись!
– Похуже правоверного еврея, доктор! Вдумайтесь в существо дела, разве все мы не язычники или отколовшиеся иудеи, неверные, еврейские гугеноты из секты Иисуса Назареянина, отщепенцы, ренегаты, отступившие от Моисеева закона, от сабеизма,[212] от саддукеев,[213] от многобожия – ради новшеств Вифлеемского селянина. Мы сущие чудовища! Мы хотим сравнять с землей скалу, откуда бежит поток, нас поящий. Выродки! Мы готовы убить нашего общего предка. Мы сжигаем иудеев и лобызаем их книги – блажь! Мы сжигаем их за то, что они верны своим законам, своему богу, а вокруг их костров мы распеваем псалмы их же царя Давида,[214] вознося к небу Hosanna in excelsis![215] Кровавый маскарад!..
– Ну, теперь уж, должно быть, скоро придем, сеньер Эмар?
– Скоро.
– Но как, скажите ради самого Вельзевула, князя тьмы, как это вам удалось раздобыть себе эту ласточку?
– Случай.
– Случай?
II
Aco's fa canson de l'agnel blan[216]
Голубица моя в ущелье скалы под кровом утеса! Покажи мне лице твое, дай услышать голос твой, потому что голос твой сладок и лице твое приятно.
Библия[217]
Да, каждый год я выезжал из Монтелимара, где я родился и где жил мой отец, чтобы провести от нечего делать несколько дней в Авиньоне. Однажды вечером, когда я прогуливался от скуки по городскому валу, стараясь уйти от многолюдья и шума, меня невольно привлекли звуки чарующей музыки, и я оказался, точно пробудившись от сна, в самой гуще толпы, на лужайке, где по вечерам собирается избранное общество города и бродячие певцы и музыканты, играющие на лютне, на мандолине, на виоле,[218] на трубе и на букцине,[219] услаждают его своим пением и игрой.
Сколько чудесных вечеров я провел там под темно-синим небом, усеянным звездами, на овевавшем нас свежем вольном ветерке, душистом и певучем, убаюканный и зачарованный звуками человеческих голосов и божественной музыки! О, какой это был восторг! В особенности, когда запевали какую-нибудь песню или романс на сладостном провансальском наречии или когда в праздничные дни раздавалась церковная музыка, духовные гимны, торжественные погребальные каноны, величавые псалмы, томный звучный Stabat,[220] загробный Dies irae,[221] который даже без органа и таинственной темноты церковных сводов заставляет содрогнуться от ужаса, как одинокое ночное созерцание бесконечности.
Точно на турнире, девушки и дамы сидели в кругу на почетных местах; снисходительные мужья и поклонники услужливо расположились за их спинами, расточая любезности и ловя малейшее движение пальчика, каждый брошенный украдкой взгляд, знак одобрения и удовольствия, чтобы тут же похлопать мотетам или певчему, угодившему их даме.