Но когда темнело – а в эту пору темнело уже рано – наступал наш час, красоты которого я до тех пор не знал; и я выходил, как выходят воры. Я приобрел зоркость ночной птицы. Я восхищался более подвижной и более высокой теперь травою, более густыми деревьями. Ночь все отдаляла, отодвигала землю, углубляла всякую поверхность. Самая гладкая дорожка казалась опасной. Чувствовалось всюду пробуждение того, что жило сумеречной жизнью.
– Как думает твой отец, где ты сейчас?
– В коровнике, сторожу скот.
Я знал, что Альсид спит там, совсем близко от голубей и кур, так как его там на ночь запирали, он вылезал через дыру в крыше, его одежда еще сохраняла теплый запах курятника…
Потом внезапно, как только мы забирали дичь, он проваливался в ночь, как в люк, не попрощавшись, не сказав даже – "до завтра". Я знал, что прежде чем вернуться на ферму, где собаки не лаяли на него, он встречался с мальчишкой Эртевана и передавал ему свою добычу. Но где? Вот этого я при всем желании не мог узнать. Угрозы, хитрости ни к чему не приводили; никак не удавалось к Эртевану приблизиться. И я не знаю, в чем больше всего проявлялось мое безумие: в старании доискаться ничтожной тайны, которая все ускользала От меня, или, быть может, в выдумывании этой тайны из любопытства? Но что делал Альсид, расставшись со мной? Шел ли он действительно спать на ферму? Или обманывал фермера? Ах, напрасно я ставил себя в глупое положение, я добился только того, что еще уменьшил его уважение к себе и не увеличил его доверия; это меня и бесило, и печалило…
Когда он внезапно исчезал, я оставался в унылом одиночестве; возвращался полями по траве, напоенной росой, я был пьян ночью, дикой жизнью, хаосом и приходил промокший, грязный, покрытый листьями. Издали, из спящей Ла Мориньер, указывала мне путь, словно спокойный маяк, лампа в моей рабочей комнате, где я, как думала Марселина, запирался, или свет из комнаты Марселины, которую я убедил, что без ночных прогулок я не могу заснуть. Это была правда: я ненавидел свою постель и предпочел бы сеновал.
В этом году было очень много дичи. Кролики, зайцы, фазаны сменяли друг друга. Видя, что все идет как нельзя лучше, Бют через три дня пожелал присоединиться к нам.
На шестой день нашего браконьерства мы из поставленных двенадцати силков нашли только два; остальные были похищены в течение дня. Бют попросил у меня пять франков, чтобы купить медной проволоки, так как железная никуда не годилась.
На следующий день я имел удовольствие увидеть свои десять силков в руках у Бокажа, и мне пришлось похвалить его за усердие. Самое неприятное было то, что я в прошлом году неосторожно пообещал платить по пятидесяти сантимов за каждый найденный в лесу силок; и вот, мне пришлось дать пять франков Бокажу. Тем временем Бют покупает на пять франков проволоки. Через четыре дня – та же история; снова найдено десять силков. Снова пять франков Бюту; снова пять франков Бокажу. И на мои поздравления по поводу находки он отвечает:
– Это не меня надо поздравлять, а Альсида.
– Вот как!
Слишком сильное удивление может нас выдать; я сдерживаюсь.
– Да, – продолжает Бокаж, – конечно, сударь, я старею и слишком занят фермой. Мальчишка за меня бегает по лесам; он знает их; он хитер и лучше моего знает, где надо искать и находить западни.
– Охотно верю этому, Бокаж.
– И вот из десяти су, которые вы платите, сударь, я пять отдаю ему за каждую западню.
– Конечно, он заслужил их. Двадцать силков за пять дней! Он славно поработал. Теперь держитесь, браконьеры! Ручаюсь, что они сделают передышку.
– О, нет, сударь, чем больше ловишь силков, тем больше их находишь. Дичь в этом году дорога, и за те несколько су, что это им стоит…
Меня так хорошо разыграли, что еще немного – и я подумал бы, что Бокаж тоже в заговоре. И досадна мне в этом деле была не тройная торговля Альсида, а то, что он так обманывал меня. И потом, что они с Бютом делают с деньгами? Я ничего не знаю; я ничего не узнаю об этих существах. Они всегда будут лгать; будут обманывать ради обмана. В этот вечер я дал Бюту не пять, а десять франков: я предупредил его, что это в последний раз, и если силки будут унесены, то тем хуже.
На следующий день приходит Бокаж, он кажется очень смущенным; я сразу же смущаюсь не меньше его. Что такое случилось? И Бокаж сообщает мне, что Бют вернулся только утром на ферму, пьяный вдребезги; едва Бокаж успел раскрыть рот, как Бют разразился грубыми ругательствами, потом бросился на него и ударил…
– И вот, – говорит Бокаж, – я пришел спросить вас, сударь, разрешаете ли вы мне, – (он останавливается секунду на этом слове), – разрешаете ли вы мне его уволить?
– Я подумаю об этом, Бокаж. Я очень огорчен, что он нагрубил вам. Я вижу… Дайте мне подумать одному; и возвращайтесь сюда через два часа.
Бокаж удаляется.
Оставить Бюта – значит тяжело оскорбить Бокажа; выгнать Бюта – значит толкнуть его на месть… Все равно; будь что будет; в сущности, я один виновник всего… И как только Бокаж возвращается, я говорю:
– Вы можете сказать Бюту, что он нам больше не нужен.
После этого я жду. Что делает Бокаж? Что говорит Бют? И только вечером до меня доходят некоторые отзвуки скандала. Бют все рассказал. Я это заключаю из криков, доносящихся из дома Бокажа: бьют маленького Альсида. Бокаж сейчас придет; он приходит; я слышу, как приближаются его старческие шаги, и мое сердце бьется сильнее, чем прежде из-за дичи. Несносная минута! Будут пущены в ход благородные чувства, мне придется все принимать всерьез. Какое объяснение придумать? Как я плохо разыгрываю свою роль! Ах, я хотел бы от нее отказаться… Бокаж входит. Я абсолютно ничего не понимаю в том, что он говорит. Это глупо: я заставляю повторить все снова. Наконец я уразумел следующее: он думает, что Бют один виноват; он не улавливает невероятной правды. Чтобы я дал десять франков Бюту, – и ради такой цели! – Бокаж слишком нормандец, чтобы допустить это. Конечно, Бют украл десять франков, уверяя, что я дал их ему, он прибавляет к воровству еще ложь; уловка, чтобы скрыть воровство; Бокажа не проведешь такими сказками… О браконьерстве нет уж больше речи. А Альсида Бокаж бил за то, что он не ночевал дома.
Ну, я спасен! В отношении Бокажа, по крайней мере, благополучно. Что за болван этот Бют! Разумеется, в этот вечер мне не очень хотелось браконьерствовать.
Я думал, что уже все кончено, но через час является Шарль. Вид у него серьезный; уже издали он кажется еще скучнее своего отца. Подумать, что в прошлом году…
– Ну, Шарль, что-то давно тебя не видно!
– Если бы вы хотели видеть меня, сударь, вам стоило только прийти на ферму. У меня, конечно, нет дел в лесах по ночам.
– А! Твой отец тебе рассказал…
– Отец мне ничего не рассказал, потому что он ничего не знает. Зачем ему знать в его возрасте, что хозяин издевается над ним?
– Осторожнее, Шарль! Ты слишком далеко заходишь…
– Ну, конечно, вы хозяин! Можете делать, что хотите!
– Шарль, ты прекрасно знаешь, что я ни над кем не издевался, и если я делаю то, что мне нравится, то только потому, что это мне одному вредит.
Он слегка пожимает плечами.
– Как вы хотите, чтобы охраняли ваши интересы, если вы сами нарушаете их? Вы не можете одновременно защищать сторожа и браконьера.
– Почему?
– Потому, что тогда… ах, послушайте, сударь, все это хитро для меня, и просто мне не нравится, что мой хозяин в одной шайке с теми, кого ловят, и портит с ними работу, которая делается для него.
Шарль говорит последние слова уже более уверенным голосом. Он держит себя почти благородно. Я заметил, что он сбрил бакенбарды. К тому же то, что он говорит, довольно справедливо. И так как я молчу (что мне ему сказать?), он продолжает:
– В прошлом году, сударь, вы меня учили, что у человека есть обязанности по отношению к тому, чем он владеет, но теперь вы, кажется, это забыли. Надо относиться серьезно к своим обязанностям и отказаться от игры с ними… или тогда не надо ничем владеть.
Молчание.
– Это все, что ты хотел сказать мне?
– На сегодня все, сударь; но в другой раз, если вы к этому меня принудите, может быть, я приду сказать вам, сударь, что мой отец и я уходим из Ла Мориньер.
И он удалился, низко поклонившись мне. Я едва поспеваю сообразить и кричу:
– Шарль!
Он прав, черт возьми… О! О! Если это называется – владеть!.. "Шарль!" И я бегу за ним; я нагоняю его в темноте и быстро, как бы для того, чтобы закрепить свое внезапное решение, говорю:
– Ты можешь сообщить своему отцу, что я продаю Ла Мориньер.
Шарль важно кланяется и удаляется, не говоря ни слова.
Все это нелепо! Нелепо!
Марселина в этот день не может выйти к обеду и посылает мне сказать, что она нездорова. Я быстро в волнении подымаюсь к ней в комнату. Она сразу меня успокаивает. Она надеется, "что это только насморк". Она простудилась.
– Что же, ты не могла что-нибудь надеть?