Примите, сеньор, заверение в самом сердечном расположении и привет от вашего смиренного С. Луруэньи, священника.
P. S. Сожалею, что не имею возможности выполнить вашу просьбу относительно фотографии, и не знаю, куда вам присоветовать обратиться.
Это одно письмо. А вот другое.
Ла-Весплья (Леон),
12.1.42
Уважаемый сеньор.
Настоящим подтверждаю получение вашего письма от 18 декабря прошлого года и надеюсь, что в данный момент вы пребываете в столь же добром здравии, как и вышеуказанного числа. Я, благодарение богу, здоров, хотя начисто закоченел в здешнем климате, какого не пожелаю и самому отъявленному бандиту. Перехожу теперь к сообщению по интересующему вас вопросу, не видя к тому препятствий служебного характера, при наличии каковых я, с вашего позволения, не вымолвил бы ни слова.
Упомянутого Паскуаля Дуарте, о котором вы пишете, я помню – за длительный период времени это был самый знаменитый арестант, какого нам довелось охранять. Что голова у него была в порядке – за это не поручусь, хотя бы мне посулили Эльдорадо, потому что он выкидывал такие штуки, которые ясно свидетельствовали о его недуге. Пока он не исповедовался, все шло хорошо, но стоило ему один раз исповедаться, как у него начались терзания и угрызения совести и он надумал избавиться от них покаянием. Вот и получилось, что по понедельникам – за убийство матери, по вторникам – потому, что в этот день он убил господина графа Торремехия, по средам – за убийство еще кого-то, одним словом, по полнедели кряду бедняга по доброй воле постился, не беря в рот куска, и так сильно исхудал, что, на мой взгляд, палачу не надо было особо стараться, чтоб свести у него на глотке тиски. Преступник целыми днями писал, как в лихорадке, и, поскольку беспокойства от него не наблюдалось, начальник по доброте сердца приказал нам доставлять заключенному все, что требуется для его писаний, и он без роздыха изливал свою душу. Как-то он подозвал меня, показал письмо в незаклеенном конверте (чтобы вы могли прочесть, если пожелаете, сказал он мне), адресованное дону Хоакину Баррере Лопесу в Ме-риде, и – я так и не разобрал – то ли попросил меня, то ли приказал:
– Когда меня уведут, возьмите это письмо, соберите поаккуратнее все эти бумаги и отошлите все вместе этому сеньору, поняли?
Потом он добавил, так таинственно глядя мне в глаза, что меня пробрала дрожь:
– Бог заплатит вам за это, я его попрошу!
Не видя в том худого, я исполнил его просьбу, потому что привык уважать последнюю волю усопших.
Что касается его смерти, скажу вам одно: она была самой обыкновенной и жалкой. Поначалу он пыжился и с шиком объявил перед всеми: «Да будет воля господня!», так что мы дало опешили, но очень скоро позабыл о всяких приличиях. При виде эшафота он лишился сознания, а когда очнулся, завопил, что не хочет умирать и что с ним не имеют права это делать, так что к табуретке его пришлось тащить волоком. Тут он в последний раз поцеловал распятие, что протянул ему тюремный капеллан отец Сантьяго, поистине святой человек, и затем окончил свою жизнь самым что ни на есть низким и постыдным образом, плюясь и брыкаясь безо всякого уважения к окружающим и всем открывая свой страх перед смертью. Прошу вас, когда книги напечатают, пришлите мне, если можно, не одну, а две – вторую для нашего лейтенанта, который обещал мне, что оплатит вам посылку наложенным платежом, если вы не возражаете. Надеясь, что удовлетворил вашу просьбу, к сему остаюсь с уважением, всегда готовый к услугам
Сесарео Мартин
Ваше письмо дошло до меня с запозданием, и по этой причине получилась такая разница в датах. Мне переслали его из Бадахоса, и я получил его только 10-го числа текущего месяца, в субботу, то есть позавчера. С приветом.
Что я могу еще добавить к сказанному этими господами?
Мадрид, январь 1942 года.
Эспартеро, Бальдомеро – испанский либеральный политический деятель середины XIX века, генерал. – Здесь и далее примечания переводчиков.
Веревочная обувь.